— Какой миленький зайка! — воскликнула Адя.
Мы с Наташей посмотрели друг на друга и не остановились, а прошли мимо витрины. Каждая из нас подумала, что денег очень мало и их надо беречь на покупку для мамы сырых продуктов, чтобы остановить цингу. Адя никогда ничего не просила и не капризничала по-детски, но она была еще ребенком. И как могли мы, большие, не исполнить этого ее даже невысказанного желания? Наших грошей, вероятно, хватило бы на покупку зайчика. Ну а потом надо было преодолеть свою гордость и попросить денег для заключенной мамы у Дивильковской или даже пойти специально к Екатерине Павловне. Это острое сожаление о нашем отказе вместе с другими случаями — теми, которых, по выражению Ремизова, «не вернуть и не поправить», — сопутствует мне всю жизнь.
Дивильковская никогда не спрашивала нас о маме и не предлагала ей помочь — ну мало ли? — передать чистую рубашку, какую-нибудь мелочь или книгу. Взяв на поруки детей Чернова, она подчеркнуто не хотела создавать впечатления, что она помогает эсерам.
Во время наших длинных прогулок мы снова заметили издали двух сопровождавших нас парней. В этот раз один был в штатском, другой в военной шинели. Мы поняли, что они приставлены к нам для слежки. Они всегда следовали за нами, куда бы мы ни ходили. Иногда, для проверки, мы разделялись и шли в разные стороны: тогда один следовал за Наташей, другой за мной. Они вскоре догадались, что мы их заметили, и, когда мы на них внезапно оборачивались, смеялись в кулак. Очевидно, следователи всё еще надеялись, что мы наведем их на след В. М. Поэтому мы не ходили ни к кому из наших знакомых и жили как отрезанные.
Когда прошла неделя с первого свидания с мамой, мы снова позвонили Лацису, и он, как и в первый раз, после салонных шуток и расспросов, выписал для нас троих пропуск в тюрьму. Мама вышла к нам в тот же коридор, и мы при надзирательнице передали ей темно-красную клюкву в серой расползающейся бумаге и капусту, туго набитую в баночке из-под консервов, добытой на кухне «Националя». Мама сказала нам, что баронессу наконец убрали — несчастная так ничего и не добилась от нее — и мама радовалась одиночеству.
Так и установилось — нам разрешали свидания в тюрьме один раз в неделю. Когда Лацис отсутствовал, мы обращались к Романовскому, предварительно позвонив ему. Он был всегда подчеркнуто вежлив, но не пускался в разговоры, как его коллега.
Однажды мы решили пойти на нашу прежнюю квартиру у Яузских ворот и взять там все, что мы оставили из вещей и книг. Чекистам адрес уже был знаком, и мы не могли никому повредить. Я не помню, кто нам дал салазки, вероятно, Дивильковская попросила их у кого-нибудь. В «Национале» жили семьи с детьми. Мы выбрали будний день и час, когда, по нашим соображениям, сам Синицын был на службе, и втроем отправились в путь, сопровождаемые нашими вечными спутниками, которые шли за нами на приличном расстоянии. День был морозный, и лужи затянуло льдом. Снега было уже немного, но по обеим сторонам улицы грязные истаявшие сугробы всё еще белели из-под покрывавшей их копоти.
Мы застали Синицыну одну. Смущенная, она впустила нас и открыла дверь в свои комнаты — ей хотелось показать нам подросшую за это время девочку. Провожая нас в переднюю, она сказала:
— Сюда еще в январе приходила какая-то провокаторша и долго приставала ко мне, чтобы я сообщила ей адрес Виктора Михайловича или хотя бы назвала его знакомых. Она, подлая, говорила, что должна немедленно предупредить Чернова, потому что одна из дочерей выдала его на допросе, а я ее спросила: «А вы кто такая? И откуда вы знаете про допрос?» Она говорила что-то несвязное. По всему видно было, что подосланная чекистка.
По описанию наружности — пальто с длинным висячим мехом, блондинка — мы поняли, что это была Ия.
Мы взяли свои вещи, погрузили и привязали их веревкой к санкам и, попрощавшись с Синицыной, отправились в обратный путь. Салазки стали тяжелыми, и мы боялись поскользнуться на льду, покрывавшем тротуары. Досадно было смотреть, как два здоровенных парня идут сзади порожняком. Мы остановились и в шутку сделали им знак, чтобы они помогли нам. Они оба хихикали, закрывая лица, и всю дорогу точно играли в прятки — то скрывались за углом, то снова выглядывали и веселились, подталкивая друг друга.
Мы постепенно оживали. Под откровенным надзором Чека нам более не надо было скрываться и прятаться, и мы чувствовали себя свободными. Однажды во время прогулки мы прошли мимо Поповской гимназии, в которой мы учились в 1917 году. У меня и Наташи возникла идея, что мы могли бы попробовать поступить в наш прежний класс, хотя у нас обеих был уже аттестат зрелости, полученный в Саратове в Третьей советской школе прошлым летом. Осенью 1917 года мы вместе поступили в 5-й класс этой гимназии и проучились в ней до рождественских каникул, затем на праздники мы поехали в Петербург, где нас ждали Виктя и мама, думая возвратиться в Москву на второе полугодие. Но разгон Учредительного собрания решил иначе, и нам сразу пришлось перейти на нелегальное положение.
С тех пор для нас прошли «триллионы лет» — Петербург, разгон Учредительного собрания, подпольная жизнь, Саратов, скитания вдоль Волги, Саратовская гимназия, лето в Молоденове Звенигородского уезда, комната у Яузских ворот и арест, — а на самом деле неполные два с половиной года. Наш 5-й класс стал теперь 7-м — выпускным. Нам захотелось поступить туда снова в гимназию и еще раз окончить ее с нашими сверстниками. А Адя вернется в свой бывший приготовительный — теперь уже 2-й класс — и будет наконец учиться среди детей. Эта мысль показалась нам лучезарной.
Гимназия Кирпичниковой всегда была передовой. До революции из-за каких-то правительственных преследований она была переименована в Поповскую, оставшись в прежнем составе и продолжая свой педагогический путь. Учение было совместным, и в классах проводили самоуправление: среди гимназистов выбирали старост, которые присутствовали на педагогических советах.
Мы с Наташей учились хорошо, несмотря на то что по нескольким предметам были не подготовлены. Ведь мы проходили курс дома, с нашими случайными преподавателями, и во время войны нам не хватало учебников — геометрии, истории древних веков, географии. В конце полугодия в гимназии нас обеих избрали старостами. В Поповской гимназии учились дети московской интеллигенции, в частности из среды Художественного театра: сыновья Качалова, Москвина и Вахтангова. Однако в нашем классе мальчики составляли довольно инертную массу. Наша классная наставница Анна Евгеньевна Петрова, преподававшая русскую словесность, старалась их заинтересовать и оживить, но безуспешно. Девочки были ярче. Мы сразу подружились с двумя из них — Еленой Спендиаровой124125 и Эммой Герштейн126.
Елена Спендиарова стала впоследствии артисткой Камерного театра Таирова. В 1922 году, когда мы уже были за границей, она приезжала в Берлин с театром, а затем в 1925-м в Париж, и мы встречались с нею. Она была прелестной Giroflе-Girofla в пьесе, поставленной Таировым[27], и имела большой успех в этой роли.
Эмма Герштейн отличалась в классе умом и развитием. Она хорошо знала русскую поэзию и читала Блока наизусть. Часто во время уроков она быстро записывала по памяти какое-нибудь стихотворение и передавала бумажку мне или Наташе, сидевшим за одной партой перед ней. Впоследствии она стала выдающимся знатоком Лермонтова и написала талантливую книгу «Судьба Лермонтова». Она была младшим другом Анны Андреевны Ахматовой, и я встретила Эмму у нее в 1960 году.
Анна Андреевна больше двадцати лет не решалась записать свою поэму «Реквием». Кроме нее самой эту поэму знали наизусть две женщины: Лидия Корнеевна Чуковская и Эмма Герштейн.
Чуковская рассказывала нам, как Анна Ахматова имела обыкновение читать ей и Эмме только что написанные стихи. Они обе запоминали их при первом или втором чтении. Затем А. А. сжигала над пепельницей бумажку со стихотворением.
Я помню, как в 1962 году осенью мой муж и я посетили Ахматову и она прочла нам «Реквием» целиком; раньше она читала его при нас только в отрывках. Она сказала, что в этот день она впервые решилась записать его на бумаге и даже дала своей приятельнице напечатать его на машинке. Анна Андреевна тогда позволила Вадиму списать и взять с собой за границу несколько строчек из поэмы с условием никому не показывать.
Мы с Наташей решили повидать наших бывших одноклассников и поговорить с ними, а затем обратиться к Дивильковской за разрешением, чтобы оформить наше поступление. Мы приблизительно рассчитали время и подошли к зданию гимназии незадолго до выхода учеников по окончании занятий. День был светлый и солнечный. У нас просто дух захватило, когда мы очутились среди молодых веселых лиц. Нас не забыли, и мы тотчас же были окружены толпой знакомых, немного подросших сверстников.
— Черновы! Чернушки! Откуда вы? Что же вы к нам не поступаете, возвращайтесь скорее!
Мы кое-как объяснили нашим прежним друзьям, что мы должны сначала получить позволение, а потом уже поговорить со школьным начальством. И мы рассказали о своем необычном положении: нас выпустили из тюрьмы, но держат под надзором в качестве заложниц.
Елена Спендиарова со свойственным ей темпераментом набросилась на стоявшего рядом с ней тонкого рыжеватого мальчика:
— Троцкий! Какое безобразие вы делаете! Черновых держат как наложниц!
— Заложниц, Лена, — поспешила я поправить ее.
Но, возмущенная, она продолжала стыдить сына Троцкого и теребила его, дергая за рукав.
Нас сильно потянуло к молодой здоровой жизни учащихся. Мы попрощались, пообещав как можно скорее вернуться в гимназию. По дороге в «Националь», оглянувшись, мы увидели наших постоянных провожатых, и вид их немного вернул нас к реальности. Не откладывая, мы поднялись к Дивильковской и сказали ей о нашем желании.
Наша попечительница не только не одобрила этого шага, но пришла в ужас от подобного своеволия. Тем не менее, прежде чем ответить нам о