— Что за глупости, сейчас не такое время, чтобы хранить драгоценности. От имени В. М. я требую, чтобы вы отдали мне сейчас же по крайней мере бриллиантовое кольцо. Она знает, что кольцо принадлежит В. М., а не Ольге Елисеевне.
Мы продолжали спокойно повторять, что не отдадим ей маминых вещей. Она долго не уходила, кричала и настаивала, размахивая руками. Это, конечно, не заставило нас отступить от сказанного, и ей пришлось уйти ни с чем и уже не скрывая своих враждебных чувств. Когда я закрыла дверь за И.С, мы с Наташей вернулись в столовую. Е. П. слышала весь разговор.
— Я поражаюсь, да, дивлюсь на вас, — живо воскликнула Е. П., — хороши же ваши воспитатели! И при таких педагогах вы все-таки стали людьми и даже ухитрились кончить гимназию. Удивляюсь.
И тут она неожиданно прибавила:
— Если бы ваша мама согласилась, я охотно взяла бы вас к себе насовсем. Я бы удочерила вас трех.
Однако, сделав нам это признание, глубоко нас тронувшее, она очень скоро возвратилась к своей обычной суровости.
Однажды вечером Макс вернулся домой возбужденный, прошел в комнату матери и запер за собой дверь, Е. П. рассказала нам позже, что он встретил В. М. на улице и узнал его, несмотря на измененную внешность и бритую бороду.
— Понимаешь, мать, по партийному долгу коммуниста я должен был бы немедленно задержать его. Но я не сделал этого, я не смог.
— Кроме долга, Макс, — ответила ему Е. П., — на свете существует еще и честь. Не забывай этого.
Когда она пересказывала нам этот разговор, видно было, что Е. П. гордилась своим ответом.
Еще при нас к Екатерине Павловне приехал Горький из Петрограда и в первый раз после долгого периода остановился у нее на квартире. В доме сразу появилось много народа, вечером пришли гости. В присутствии Алексея Максимовича Е. П. преображалась — куда исчезала ее обычная строгость? Она молодела, улыбалась, лицо становилось мягче, движения более легкими.
Когда я смотрю на его портреты того периода, Горький кажется мне еще молодым, но тогда в моих глазах он был уже пожилым человеком. С Алексеем Максимовичем было всегда легко: он смотрел в лицо добрыми глазами из-под мохнатых бровей, задавал вопросы и вдумывался в сказанное. И я и Наташа нисколько его не стеснялись. Он относился к людям внимательно и видел их как художник. Когда за столом начались обычные шутки над моим сходством с Наташей, А. М. заявил, что никакого такого сходства не замечает: перед ним два различных человека. А когда однажды домашние захотели его разыграть, представив Наташу как Олю, он сразу заметил обман. С его приездом дом оживился: к Горькому приходили молодые писатели и музыканты. Я помню Пильняка129, Леонова130 и много начинающих прозаиков и поэтов. Чаще других к Пешковым приходил пианист Добровейн131 и охотно целые вечера играл для А. М. Стол накрывали праздничной скатертью и расставляли красивый чайный сервиз. Их было два — голубой и розовый, и я никак не могла понять, в каких случаях надо было пользоваться одним, а когда — другим. Бывало, Бабушка или кто-нибудь из нас накроет стол, но в мгновение ока Е. П. меняла наше решение и вместо голубых просила поставить розовые чашки.
Горький не любил этих приготовлений, и Наташа вспоминает, как однажды мы сели пить чай одни с А. М.:
— Наташа, уберите, пожалуйста, эти тряпки, — сказал он, снимая скатерть. — Давайте пить чай по-настоящему, на клеенке.
А у меня осталось в памяти, как за обедом, вылавливая из мною сваренного борща кусочки свеклы, которую он терпеть не мог, А. М. выкладывал ее на край тарелки. При этом он рассказал, как таким же образом в тюрьме облепил давлеными клопами писчую бумагу и написал на ней губернатору в Нижнем Новгороде о том, что он приговорен к одиночному заключению, а ему приходится сидеть в обществе этих насекомых.
Я уже говорила, что Е. П. как будто не замечала нашей работы в доме: об этом не говорилось. А Горький сразу это увидел, и однажды, когда я вошла в столовую, где пили чай, держа в руках стопку перемытых тарелок, чтобы поставить их в буфет, он возмутился и сказал, сильно ударяя на «о»:
— Что же это — роботает человек, роботает, а ему даже чаю не дают.
Во время второго или третьего приезда Горького из Петрограда, когда он оставался на несколько дней на Машковом переулке, в доме появились редкие продукты: белая мука, сахар, сало, присланные из Кремля. Е. П. говорила нам, вздыхая:
— До чего в первый раз мне было совестно принимать все это. Ну а потом… Человек ко всему привыкает.
Вспоминаю, забегая вперед, в то время, когда мы уже не жили у Е. П., но, работая в Серебряном Бору, продолжали в дни отпуска приходить в Москву на свидания с мамой и останавливались у нее, что именно Горький рассказал нам подробно о собрании, устроенном Союзом печатников в честь приехавшей в Москву рабочей английской делегации. Собрание происходило в зале Консерватории. Виктя решил во что бы то ни стало выступить на нем. Это могло показаться безрассудным, так как из-за приезда иностранных гостей Чека удвоила свою бдительность, охраняя английских делегатов от всяких нежелательных для правительства встреч и разговоров. Однако В. М. именно понадеялся на дерзость своего неслыханного по смелости поступка.
Ему помогли предупрежденные заранее сочувствующие эсерам печатники, а их было в то время большинство, и они поставили надежных людей у входов и выходов. В. М. давно ходил без бороды, но для этого случая он побрил и голову. Неузнанный, он пробрался к трибуне и после речей нескольких делегатов, когда трибуна временно опустела, он попросил слова в качестве русского делегата. Взойдя на трибуну, В. М. начал говорить. В своей краткой речи он сравнил надежды социалистов перед русской революцией с чаяниями христиан первых веков. Так же как церковь, утвердившая свою власть на земле, переродилась и отошла от трудящихся и обездоленных — партия большевиков, захватив власть, забыла об интересах рабочих и крестьян и водворила беспощадную диктатуру, подавив все свободы.
Прежде чем В. М. кончил, раздались аплодисменты. Присутствовавшие спрашивали имя оратора, и он крикнул с трибуны:
— Я — Виктор Чернов.
Его окружили англичане и стали задавать ему вопросы, но друзья перебили их — «здесь вам не Англия» и, подхватив его под руки, проводили его к выходу. Чекисты, бывшие на собрании, растерялись, смешались, а когда сообразили и подняли тревогу, было уже поздно. В. М. покинул здание и затерялся в переулках Москвы.
Горький рассказывал об этом за столом, громко смеясь, подчеркивал смелость В. М. и шутил над одураченными чекистами. В то время коммунистическая идеология Алексея Максимовича была еще шаткой. Об этом свидетельствуют его письма 1920 года.
Время шло, а наша жизнь у Е. П. оставалась все такой же временной, как будто в ожидании какого-нибудь выхода. У нас не было своего угла. Небольшая проходная комната, которую мы занимали, была целиком заставлена кроватями, шкафом и гладильной доской. Она выходила во двор, и в ней было темно даже днем, а вечером горела только слабая лампочка под потолком, и читать было невозможно. Поэтому нам всегда приходилось быть на людях, и только урывками удавалось сесть за книгу в гостиной или спальне Е. П. У нас не было ни своей жизни, ни своего дела.
В те годы, кроме Красного Креста, Екатерина Павловна состояла в правлении Лиги спасения детей. Эта общественная организация, созданная усилиями Короленко132, Кусковой133, Прокоповича134, Кишкина135 и других общественных деятелей для оказания помощи голодающим детям, организовала колонии в окрестностях Москвы, и в частности в Серебряном Бору. Воспитательной частью заведовала Репьева, очень известный московский педагог. В колониях не хватало руководителей для занятий с детьми, и Е. П., поговорив с Репьевой, предложила мне и Наташе поехать в Серебряный Бор в качестве «воспитательниц-практиканток», надеясь поместить Адю в колонию детей ее возраста. Мы согласились — нам обеим хотелось начать работать, ведь учение было закрыто для нас. И эта возможность попробовать силы в идейной организации помощи нуждающимся детям представилась нам как выход и начало самостоятельной жизни.
Я помню разговор с Репьевой, небольшой сухой женщиной с маленькими серыми глазами. В беседе она подвергла нас экзамену, сразу обдав холодом и сильно умерив наш первоначальный энтузиазм. Но после наших ответов на ее строгие вопросы она все же сочла нас достаточно взрослыми, чтобы принять на работу: меня в 1-ю колонию, под начало Надежды Поликарповны Поповой, а Наташу в 4-ю к Алисе Федоровне Вебер. Адю она решила поместить в 3-ю колонию136 с ее сверстниками, детьми от десяти до четырнадцати лет, к Марии Ивановне Перешивкиной.
Так началась для нас совсем новая жизнь с незнакомыми людьми, в среде русских педагогов. Дело нашлось для нас сразу, и нас обеих встретили как необходимых сотрудниц.
Детей привозили из Москвы на полтора или два месяца из нуждающихся интеллигентных и рабочих семей — одинаково голодных, недостаточно одетых и часто покрытых вшами.
Нашу работу — общую самоотверженную работу русских воспитателей — я могу назвать только служением. Там, в Серебряном Бору, у меня и у Наташи тоже не оставалось ни уголка собственной жизни: все время целиком мы отдавали порученным нам детям — дошкольникам от пяти до восьми лет. Только один раз в две недели нам полагалось два дня отпуска. Мы с Наташей по очереди, иногда с Адей, ходили в Москву для свиданий с мамой в тюрьме. По уговору мы всегда останавливались в доме Пешковой и оттуда начинали хлопоты для пропуска в тюрьму.
Я помню солнечный день апреля, когда нас трех повезли в Серебряный Бор на санях-розвальнях. С нами ехала Репьева. При отъезде из московского центра Лиги спасения детей на Собачьей Площадке она распоряжалась погрузкой мешков с продовольствием, предназначенным для колоний. Когда они были уложены на подводу, Репьева села рядом с извозчиком, а мы устроились среди мешков. Лошадка тронулась, и сани заскользили по мостовой. Мы ехали через Пресню, затем свернули на Хорошёвское шоссе.