– Так и в Петербурге так же. Продают, меняют, покупают…
– А любовь что ж? Только в книгах?
– Отчего же? Бывает и в жизни. Только за нее драться надо. И платить. А вы, Мари, как думали?
– Что мне думать? Я – хромоножка, калека.
– Глупости. Это ни при чем. Каждый человек может любить и быть любви удостоен. Только осмелиться надо.
«Быть любви удостоен…» Машенька покатала на языке странное выражение, заглянула в серые, с обморочной поволокой глаза Софи, потом решилась.
– Скажите, Софи, неужто меня можно полюбить? – опустила голову, уставясь в пол. Прядь светлых волос свисала, как перевернутый знак вопроса.
Софи задумалась на мгновение, потом быстро накрутила на палец собственную прядь.
– Хотя и трудно, Мари, но можно. Я так думаю.
– Почему же трудно? – Голос Машеньки звенел и замерзал, как вода в рукомойнике. – Из-за хромоты?
– Да при чем тут хромота! – Софи неожиданно вскочила с лавки, на которой сидела. – Вовсе не в ней дело!.. Хотя и в ней тоже, но… не в ней!
– Объяснитесь, Софи, если вас не очень затруднит. Для меня важно…
– Я понимаю, Мари. Сейчас… Любить – это значит подпустить кого-то близко-близко к себе. А чем ближе, тем больше всего видишь, слышишь, нюхаешь, в конце концов… И вовсе не все нравится…
– Как так, Софи?! Разве, когда любишь, не принимаешь человека всего, целиком, таким, какой он есть…
– Слова, Мари, слова! – Софи перешла от стола к окну, раздвинула гардины, тронула обведенные лиловой каймой листья герани. – Глядите! Вот вы можете сердиться, раздражаться… ну хоть на германского кайзера?
– Сердиться на кайзера? – растерялась Машенька и глянула на Софи: не издевается ли та над ней. Софи же оставалась серьезной и сосредоточенной на своей мысли. – Как я могу? Я же не знаю его совсем…
– Вот видите! – торжествующе вскрикнула Софи. – Кайзер далеко, и что вам за дело? А вот кто рядом, тот и бесить может, и злиться хочется. – Софи понюхала пальцы, которыми трогала герань, и сморщилась от отвращения. – Вот – воняет! А цветы красивые. И мух отгоняет. Понятно?
Машенька помотала головой, слушала с напряженным вниманием. Ей уже стало ясно, что сейчас вздорная, непредсказуемая Софи опять скажет нечто, до сих пор не приходившее еще в Машину голову.
– Ну как же! – Софи казалось, что она уж все объяснила.
Так говорил с ней мсье Рассен, Эжен. Быстрыми штрихами рисовал проблему, бросал какой-то образ, а она сама должна была восстанавливать мысль. Обычно у Софи получалось. Отчего Машенька не такова? Говорить дальше было скучно и неловко. Но надо. Льдистые глаза Маши не просили, требовали ответа.
– Глядите! Я люблю своих подруг, братьев. Они не ангелы, как и я, глупые бывают, несносные, злят меня, я бешусь. Потом?
Тонкие Машины пальцы смяли плюшевую бахрому.
«Кажется, поняла! – обрадовалась Софи. – Говорить ли дальше?»
– Говорите, Софи! Что ж – потом?
– Потом я спустила пары, покричала там или молча позлилась, и опять люблю их. Вижу цветы. А с вами, Мари, смотрите как: только захочешь на вас злиться или крикнуть чего, сразу думаешь – нельзя, чего ты, она ж…
– Убогая? – пыльным, мерзлым голосом подсказала Машенька.
– Ну отчего ж так-то? – смешалась вроде бы никогда не смущающаяся Софи. – Если человек хромает, какая ж убогость? Просто – несчастная и все такое… Да и не в этом дело, Мари! Я ж вам говорю, а вы понять не хотите! Что вы там про себя думаете, я знать не могу, но другим-то зачем позволяете вас несчастненькой видеть?!
– Я разве позволяю? Вроде я никого о жалости не прошу…
– Так это ж и просить не надо… У вас, Мари, всегда вид такой… как у Снегурочки, право! Это не нога ваша тут. У меня подруга в Петербурге есть – Элен. На вас нравом чем-то похожа. Так она красивее меня в сто раз и, уж поверьте, не хромает. К тому же я – стерва еще та, а она – добра как ангел. Но! У меня поклонники – стаей вокруг бегают и воют, а у Элен, если правде в глаза посмотреть, – только Вася Головнин малахольный, и все.
– Так почему ж это? Как вы это объясняете, Софи? – Машенька вроде бы слегка ожила, и даже глаза ее заблестели не льдинками, а нормальным таким, девичьим интересом.
Софи удовлетворенно потерла ладошки.
– Просто со мной все можно, баловаться, резвиться, обижаться на меня, все чувства, а с Элен только это… пылинки сдувать и стихи читать. Поэтому все. Надо, чтоб на вас легко было по-простому смотреть, без этого… – Софи потрясла в воздухе пальцами. – Вы, Мари, сами должны решить, что для этого сделать. А как можно будет раздражаться, так и любить можно станет… – неловко закончила она.
– А со мной, значит, ничего нельзя? – Машенька снова стремительно западала в меланхолию.
– Угу. – Софи надоело быть доброй и мудрой. – Мне вот с самого начала хочется за этот ваш идиотский белобрысый локон дернуть, но я ж не могу… А чего он висит, как вымоченная пиявка?
– Правда? – Машенька изумленно скосила глаза и разглядела свисающий на переносицу локон. – Почему пиявка?.. Впрочем, дерните сейчас!
– Вот еще!
– Дерните, Софи! Я прошу!
– А, вот тебе! Не поймаешь, хромоножка несчастная! – Софи сильно дернула злосчастный локон и с грохотом ссыпалась из светлицы вниз по лестнице.
Машенька поколебалась мгновение, потом подобрала юбку и, рискуя разбиться, побежала вслед за Софи.
Не останавливаясь в гостиной и сенях, Софи вылетела на крыльцо, подпрыгнула, отломила с резьбы здоровенную сосульку и встала с ней в фехтовальную позицию. Машенька выбежала почти вслед за ней, задохнулась от морозного воздуха, прижала руки к груди.
– Защищайтесь, сударыня! – крикнула Софи от подножия крыльца, наставляя на Машу ледяное острие. – Туше!
Хромоногая Машенька, с детства уступавшая сверстникам во всех физических забавах и возможностях, знала только один доступный ей прием защиты и нападения и сейчас, не задумываясь, воспользовалась им.
Прямо с крыльца она клубком подкатилась под ноги Софи, сбила ее с ног, пользуясь преимуществом внезапности, зарыла в снег и в конце концов оседлала.
– Ou est vôtre honneur, monsieur?! – завопила Софи на чистом французском языке. – Ou sont les régles du duel? Ou avez-vous reçu vôtre education?[3]
– En Siberie, ma chère, en Siberie. Aux environs de Tobolsk[4], – также по-французски отвечала Машенька (впрочем, ее произношение мсье Рассен назвал бы ужасным), тяжело пыхтя и запихивая снег за шиворот своей визави.
Софи была юркой и ловкой и вовсю старалась вырваться, но Машенька, старше на семь лет и от сидячей жизни вполне упитанная, оказалась просто физически сильнее.
– Ну что, можешь на меня злиться? – по-русски спросила Машенька прямо в холодное розовое ухо.
Софи смачно ответила ей на языке питерских извозчиков. От неожиданности Машенька слегка ослабила хватку, Софи тут же воспользовалась этим, выскользнула со стороны Машиной спины и прямиком побежала к растущей во дворе березе с низко опущенными ветвями. Машенька кинулась за ней.
– А по деревьям тебе никак, никак! – бормотала Софи, ловко подтягиваясь и закидывая ногу вместе с промокшим подолом на ветку.
От мороза и возбуждения обе девушки раскраснелись, вымокшие волосы закудрявились, в локонах и складках одежды застрял снег. Конюх Игнатий, стоя в клубах пара на пороге конюшни и позабыв закрыть дверь, наблюдал за происходящим, открыв рот и возбужденно облизывая языком толстую нижнюю губу.
Софи между тем уселась на ветке и болтала ногами, не обращая внимания на задравшийся подол.
– А вот так! А вот так! – повторяла она и показывала Машеньке розовый язычок.
Машенька неловко подпрыгивала внизу, пытаясь либо залезть на березу, либо уж ухватить Софи за ногу и сдернуть ее в снег.
– Батюшки-и! Ума лишились! Как есть Бог, лиши-лись! – прозвучал от дома Анискин визг.
Не зная, что делать, и шалея от дикой картины (петербургская барышня, расставив колени, сидит на березе заместо галки, а молодая хозяйка, оскалив зубы, подпрыгивает внизу, стремясь ухватить ее за башмак), Аниска заметалась по двору. Заметив праздного Игнатия, только что не пускающего слюни, она сосредоточилась на нем:
– Ты что стоишь, болван?! Видишь, барышни не в себе. Марья Ивановна насмерть простудится! Иван Парфенович как узнают, нас всех волкам скормят. Хватай ее в охапку и тащи быстро в дом, на печь. И вторую снять надобно! Как там ее звать-то?.. Софья Павловна, а Софья Павловна… Прыгайте сюда, я, Аниска, вам сейчас пряничка дам…
Пригнув для чего-то колени и пришепетывая (так люди манят трусливых щенков), Аниска, а вслед за ней и обалдевший Игнатий медленно двинулись к березе.
Софи, заметив их первой, начала неудержимо хохотать.
– Мари! – крикнула она. – Regardez donc, Marie! Vôtre domestiques vont nous surprendre![5]
– Penséz-vous, Sophie, – по-французски осведомилась Машенька. – Qu’ils me trouvent plus malheureuse et pitoyable que vous-même?[6]
– Mais non! Ils pensent que nous sommes foues, c’est àdire que nous sommes malheureuses nous deux[7].
– Oh! Je suis satisfaite![8]
Аниска и Игнатий, услышав французские слова, остановились и принялись переглядываться с комичным испугом. Им казалось, что вместе с разумом барышни утратили и дар членораздельной речи.
Глава 8,в которой горничная Вера и инженер Печинога почти счастливы на свой, особый лад
Инженер Матвей Александрович приходил почти на каждую репетицию. С Верой, как, впрочем, и с остальными, почти не говорил. Все его сторонились. Вера сначала молча удивлялась, потом осторожно спросила у Светланы о причине (расспрашивать горничную Гордеевой Аниску она не решилась. Аниска хоть и много знала, зато любая новость держалась в ней ровно до того момента, пока добежит до живого человека с исправными ушами. Бегала Аниска быстро). Светлана, в свою очередь, удивилась вопросу Веры, но охотно пояснила, что все в городе и на прииске знают: Печинога – подменыш, человек без души. Глаз у него дурной, встретить его на дороге – к неудаче. Все остальное – его страхолюдная личина, необщительность, нечувствительность к чужим страданиям, полная невозможность о чем бы то ни было с ним добром договориться, – все это проистекает из его природной сущности.