Холодный дом — страница 175 из 207

– Все это наглая ложь, – перебивает его мадемуазель. – Очень уж много вы разглагольствуете. Вы кончили или будете говорить вечно?

– Сэр Лестер Дедлок, баронет, – продолжает мистер Баккет, который всегда с удовольствием произносит полный титул своего собеседника, не желая опускать ни единого слова, – последний пункт, к которому я теперь перехожу, доказывает, как важно в нашей работе быть терпеливым и ничего не делать второпях. Вчера я следил за этой особой без ее ведома, когда она была на похоронах вместе с моей женой, решившей взять ее с собою, а я уже тогда собрал столько улик, подметил такое выражение на ее лице, был так возмущен ее подкопом под миледи, да и час похорон показался мне настолько подходящим часом для так называемого возмездия, что, будь я более молодым и менее опытным работником, я, не колеблясь, арестовал бы ее тогда. Опять же в прошлый вечер, когда ее милость, которая вызывает всеобщее восхищение, вернулась домой с видом – бог мой! – можно сказать, с видом Венеры, выходящей из волн морских, было так неприятно и просто дико думать об обвинении ее в убийстве, которого она не совершила, что мне положительно не терпелось покончить с этим делом. Но допустим, что я покончил бы с ним; что бы я в этом случае потерял? Сэр Лестер Дедлок, баронет, я потерял бы тогда орудие преступления. После того как похоронная процессия тронулась в путь, вот эта моя пленница предложила миссис Баккет проехаться на омнибусе за город и попить чайку в одном очень приличном ресторанчике. Надо сказать, что неподалеку оттуда находится пруд. За чаем эта девица встала и пошла взять носовой платок из комнаты, где обе наши дамы оставили свои шляпки. Ходила она довольно долго и вернулась немного запыхавшись. Как-только они приехали домой, миссис Баккет доложила мне об этом, а также о прочих своих наблюдениях и подозрениях. Ночь была лунная, я приказал обшарить дно пруда в присутствии двух наших сыщиков, и вскоре нашли карманный пистолет, который не успел пролежать там и шести часов… А теперь, душечка, просуньте ручку чуть подальше и держите ее попрямей – тогда я не сделаю вам больно!

Мистер Баккет в мгновение ока защелкивает наручник на запястье француженки.

– Один есть, – говорит мистер Баккет. – Теперь протяните другую, душечка. Два… и дело с концом!

Он встает, она поднимается тоже.

– Где, – спрашивает она, опустив веки, так что они почти закрывают ее большие глаза, которые, как ни странно, все-таки смотрят на него пристальным взглядом, – где ваша лживая, ваша проклятая жена-предательница?

– Отправилась в полицейский участок, – отвечает мистер Баккет. – Там вы ее и увидите, душечка.

– Хотелось бы мне ее поцеловать! – восклицает мадемуазель Ортанз, фыркнув по-тигриному.

– А я опасаюсь, как бы вы ее не укусили, – говорит мистер Баккет.

– Уж я бы ее укусила! – кричит она, широко раскрыв глаза. – Я бы ее на куски растерзала с восторгом!

– Ну конечно, душечка, – говорит мистер Баккет, сохраняя полнейшее спокойствие, – ничего другого я и не мог ожидать, зная, до чего ненавидят друг друга особы вашего пола, когда ссорятся. А на меня ведь вы сердитесь гораздо меньше, не так ли?

– Да. Но все-таки вы дьявол.

– То ангел, то дьявол, – вот как нас честят, а? – восклицает мистер Баккет. – Но, подумайте хорошенько, ведь я только действую по долгу службы. Позвольте мне накинуть на вас шаль поаккуратней. Мне и раньше не раз приходилось заменять камеристку многим дамам. Шляпку поправить не требуется? Кеб стоит у подъезда.

Бросив негодующий взгляд на зеркало, мадемуазель Ортанз одним резким движением приводит свой туалет в полный порядок, и, надо отдать ей должное, вид у нее сейчас точь-в-точь как у настоящей светской дамы.

– Так выслушайте меня, ангел мой, – язвительно говорит она, кивая головой. – Вы очень остроумны. Но можете вы возвратить к жизни того человека?

– Пожалуй что нет, – отвечает мистер Баккет.

– Забавно! Послушайте меня еще немножко. Вы очень остроумны. Но можете вы вернуть женскую честь ей?

– Не злобствуйте, – говорит мистер Баккет.

– Или мужскую гордость ему? – кричит мадемуазель, с неизъяснимым презрением указывая на сэра Лестера. – Ага! Так посмотрите же на него. Бедный младенец! Ха-ха-ха!



– Пойдемте-ка, пойдемте; это «парлэ» еще хуже прежнего, – говорит мистер Баккет. – Пойдемте!

– Значит, не можете. Ну так делайте со мной что хотите. Придет смерть – только и всего; а мне наплевать. Пойдемте, ангел мой. Прощайте, вы, седой старик. Я вас жалею и пре-зи-раю! – И она так стиснула зубы, что кажется, будто рот ее замкнулся при помощи пружины.

Нет слов описать, с каким видом выводит ее мистер Баккет, но этот подвиг он совершает каким-то ему одному известным способом, окружая и обволакивая ее, точно облаком, и улетая вместе с нею, – ни дать ни взять доморощенный Юпитер, который похищает предмет своей нежной страсти.

Оставшись один, сэр Лестер сидит недвижно, словно все еще прислушиваясь к чему-то, словно внимание его все еще чем-то поглощено. Но вот наконец он обводит глазами опустевшую комнату и, поняв, что в ней никого нет, пошатываясь встает, отодвигает кресло и делает несколько шагов, хватаясь рукой за стол. Потом останавливается и, снова бормоча что-то невнятное, поднимает глаза, точно присматриваясь к чему-то.

Бог его знает, что он такое видит. То ли – зеленые-зеленые леса Чесни-Уолда, великолепный дом, портреты своих предков; то ли – чужих людей, оскверняющих все это, полицейских, запустивших грубые руки в самое драгоценное его наследие, тысячи пальцев, указывающих на него, тысячи рож, злорадно смеющихся над ним. Но если подобные тени и мелькают перед ним, к его великому ужасу, то есть еще одна, совсем иная тень, имя которой он даже сейчас может произнести почти отчетливо; и, глядя лишь на нее одну, он рвет свои белые волосы и только к ней одной он простирает руки.

Это она – та, которой он дорожил без малейшего себялюбия, разве что много лет видел в ней главный источник своего достоинства и гордости. Она, которую он любил, боготворил, почитал и вознес так высоко, что ее уважал весь свет. Она, к которой он, скованный этикетом и условностями своей жизни, испытывал живую любовь и нежность, сейчас терзаемые, как никакие другие его чувства, невыносимой пыткой. Он смотрит на нее, почти не думая о себе, и не может вынести мысли, что ее низвергли с тех высот, которые она так украшала.

Но, даже рухнув на пол, он, забывая о своих муках, все еще находит в себе силы вырвать ее имя из хаоса непроизвольных звуков и почти внятно вымолвить его, скорее со скорбью и состраданием, чем с упреком.

Глава LVБегство

Баккет, инспектор сыскного отделения, еще не нанес своего сокрушительного удара, о котором рассказывалось только что, он пока еще освежается сном, готовясь к боевому дню, а тем временем ночью двухместная почтовая карета, запряженная парой лошадей, выезжает из Линкольншира и по промерзшим зимним дорогам несется в Лондон.

Вскоре всю эту местность пересекут железные рельсы, и поезда будут метеорами проноситься по широким ночным просторам, грохоча и сверкая огнями, затмевающими лунный свет; но пока что их нет в этих краях, хоть и можно надеяться, что они когда-нибудь появятся. Ведутся подготовительные работы, производятся изыскания, ставятся вехи. Уже строят мосты, устои которых, еще не перекрытые фермами, в тоске переглядываются через дороги и реки, и можно подумать, что это каменные влюбленные, которым что-то препятствует соединиться; кое-где возведены отдельные участки насыпей, но, недоконченные, они сейчас похожи на обрывы, залитые потоками брошенных повозок и тачек, успевших покрыться ржавчиной; высокие треножники из жердей возникают на вершинах холмов, под которыми, по слухам, будут прорыты туннели; все имеет хаотический вид, все кажется покинутым, безнадежно опустошенным. Но почтовая карета несется во тьме ночной по промерзшим дорогам и не помышляя о дороге железной.

В этой карете едет миссис Раунсуэлл, столько лет прослужившая домоправительницей в Чесни-Уолде, а рядом с нею сидит миссис Бегнет в серой накидке и с зонтом в руках. «Старухе» хотелось бы примоститься на передней скамейке, снаружи, так как это сиденье устроено на открытом воздухе и представляет собой что-то вроде насеста, а она как раз привыкла путешествовать сидя на торчке, но миссис Раунсуэлл так заботится об удобствах своей спутницы, что не пускает ее туда. Миссис Раунсуэлл не в силах выразить свою благодарность миссис Бегнет. Она сидит как всегда величавая, держа спутницу за руку, и, как ни шероховата эта рука, уже не раз подносила ее к губам.

– Вы – сами мать, душа моя, – то и дело повторяет она, – и вы нашли мать моего Джорджа!

– А вот как дело было, – отзывается миссис Бегнет. – Джордж, он всегда говорил со мной откровенно, сударыня; и вот он раз у нас дома говорит моему Вулиджу, что придется, мол, тебе, Вулидж, о многом подумать, когда вырастешь, и приятней всего тебе будет думать о том, что у мамы твоей ни морщинки на лице, ни седого волоса на голове не прибавилось по твоей вине; и так трогательно он это сказал, что я сразу же догадалась: значит, недавно он что-то услышал про свою родную мать, вот и вспомнил о ней. В молодости он не раз мне говорил, что был плохим сыном.

– Никогда, дорогая! – возражает миссис Раунсуэлл, заливаясь слезами. – Благословляю его от всей души, никогда! Он всегда меня любил, всегда был такой ласковый со мной, мой Джордж! Но он был смелый мальчик, немножко сбился с пути, ну и завербовался в солдаты. И я понимаю, что вначале он не хотел нам писать, пока не выйдет в офицеры; а когда увидел, что офицером ему не быть, решил, что, значит, он теперь ниже нас, и нечего ему нас позорить. Он всегда был гордый, мой Джордж, – чуть не с пеленок!

Всплеснув руками, словно в давно минувшие дни молодости, почтенная старуха, вся дрожа, вспоминает о том, какой он был хороший мальчик, какой красивый мальчик, какой веселый, добродушный и умный мальчик; как все в Чесни-Уолде его любили; как любил его сэр Лестер, когда еще был молодым джентльменом; как любили его собаки; как даже те люди, которые на него сердились, простили его, когда он, бедный мальчик, ушел из дому. И теперь, после такой долгой разлуки, увидеть его снова, но… в тюрьме! И широкий корсаж тяжело вздымается, а по-старинному подтянутый прямой стан горбится под бременем материнской любви и горя.