Холодный туман — страница 70 из 91

Подполковнику Строгову было ясно, что атака сорвалась, что солдатский порыв, без которого невозможна какая бы то ни было стремительность, угас и что если он, да, лично он, ничего в эту минуту не предпримет, то погибнет вся рота, погибнет без всякой пользы, и он потом никогда не простит себе своей бездеятельности.

Все это промелькнуло тогда в мечущихся его мыслях в одно короткое мгновение — его словно выбросило из окопа, и во всю силу легких он закричал: «Назад, в окопы!»

Солдаты — как будто только и ждали этой команды: один за другим, пригибаясь, чтобы спастись от пуль, начали прыгать в окоп, и скоро на снегу никого не осталось.

А через час, когда Константин Константинович вернулся в штаб, там — уже узнав о том, что случилось — в грубой, оскорбительной форме комдив (фамилию которого подполковник Строгов не мог сейчас вспомнить) обвинил его во всех смертных грехах: «Вы своей нерешительностью, а если хотите, то и трусостью, сорвали наступление не только той роты, которую загнали назад в окопы, но и двух батальонов, последовавших вашему примеру, — кричал комдив. — Какой болван присваивал вам такое высокое воинское звание?!»

Много времени прошло с тех пор, но Константин Константинович до сих пор во всех подробностях помнит тот день, и хотя напрочь забыл фамилию того комдива, сейчас он даже в темноте видит перекошенное гневом его лицо и слышит срывающийся голос. И спрашивает не то у комдива, не то у самого себя:

— Нерешительность?

Солдат Хаджи печально покачивает головой. «Когда человек начинает разговаривать сам с собой, — думает Хаджи, — это плохо. Совсем плохо». Он готов помочь полковнику, но не знает, как это сделать. Он считает, что полковник очень хороший человек. Очень хороший. «Может, как командир, — думает солдат Хаджи, — полковник не совсем хороший. Иначе почему так быстро погиб батальон? Или полковник ничего не мог поделать? Немцев — вон какая сила! Танки, самоходки, самолеты, автоматчики, а мы… Нет, нельзя говорить, будто полковник виноват. Ни в чем он не виноват…»

Лейтенант Топольков, медсестра Ольга и солдат Мельников, продолжая обнимать друг друга за плечи, будто их припаяла друг к другу сама смерть, так же, как Валерий, уходят в ночь. Уходят не оглядываясь. Или нет: вот Ольга на миг остановилась, повернула голову, и полковник на этот миг увидал ее глаза. Из них будто сочился мертвенный свет. Свет, который ничего не освещает. Никто, кроме Константина, Константиновича его не видит; он предназначен только ему. Только его он больно ранит, проникая в самую душу.

«А нас уже нет, — вместе с этим мертвенным светом проникают в душу Константина Константиновича и слова медсестры Ольги. — Нас уже нет и никогда не будет… Вы не знаете, кто в этом виноват?»

— А вы знаете? — вслух спрашивает полковник, глядя в потухающие глаза Ольги, Ему никак не хочется, чтобы они потухли совсем. По крайней мере до тех пор, пока он не услышит ответ Ольги. — Вы знаете?

Однако свет, слегка померцав, угас. А Хаджи сказал:

— Мы похороним их так: лейтенант Топольков и солдат Мельников будут лежать одна могила. Сестра Ольга — другая.

— Почему так? — спросил полковник. — Все трое — солдаты. Солдаты с большой буквы, понимаешь, Хаджи.

— Понимаю. Солдаты большой буквы. Но женщина должна иметь отдельная могила. Так надо.

— Хорошо, — сказал полковник. — Пусть будет по-твоему. — Помолчал, потом добавил: — Вот опять озноб у меня. Холодно. Сыро.

— Сейчас костер будет, — сказал Хаджи. — Когда человек пошел далеко горы, там всегда холодно. А костер — это всегда тепло.

Он поднялся и наощупь в кромешной тьме стал собирать сухие ветки. Через пять-шесть минут, взяв у полковника зажигалку, поджег их, и на Константина Константиновича пахнуло теплом, оно сразу разлилось по всему телу, вызвав приятную дрожь. Он бросил взгляд на темную без конца и края гладь болота и увидел на востоке бледную, едва различимую полоску света, которая, только-только родившись, еще дрожала, набирая сил, чтобы потом неожиданно вспыхнуть и озарить землю гаммой неповторимых красок.

— Скоро рассвет, — задумчиво сказал полковник. — Скоро…

И не договорил. Негромкий, приглушенный темнотой голос, произнес:

— Это наши!

Из предрассветных сумерек к костру, держа в руках кто автомат, кто винтовку, а кто и без всякого оружия, один за другим начали подходить люди, похожие скорее на призраки, чем на солдат и офицеров. Изможденные, заросшие многодневной щетиной, в грязных, измазанных болотной грязью шинелях и плащ-накидках, они замкнутым крутом располагались вокруг костра, не выражая никаких чувств, угрюмо глядели на полковника Строгова и солдата Хаджи и долго молчали, точно немые. Наконец, тот, кто произнес слова: «это наши», присел на корточки и спросил у Константина Константиновича:

— Из какой роты?

Константин Константинович собрался уже было ответить на вопрос, как вдруг молоденький, похожий на мальчишку, младший лейтенант, тоже присел, внимательно вгляделся в полковника, затем быстро вскочил на ноги и бросил руку к пилотке:

— Младший лейтенант Драбодай! Я вас знаю, товарищ полковник. Нас здесь сорок семь человек. Из частей генерала товарища Морозко и генерала Самойлова. Генерал товарищ Морозко убит, насчет генерала товарища Самойлова ничего не известно. Наверное, тоже погиб… Какие будут указания, товарищ полковник?

— Указания? — Константин Константинович слабо улыбнулся. — Какие же я могу дать тебе сейчас указания, младший лейтенант? Самое главное — по возможности, разведать обстановку, чтобы не наткнуться на немцев. Понятно? Организовать, тоже по возможности, питание бойцов… А дальше… Дальше у нас будет одна задача: выйти к своим, соединиться с какой-нибудь частью. Или с партизанами, если они тут есть. Ну, а в первую очередь — похоронить наших погибших товарищей. На плотике они, рядом…

Так началась еще одна страница в жизни полковника Константина Константиновича Строгова. И хотя он не раз думал о том, что страница эта будет далеко не радостной, все же Константин Константинович не мог даже предположить, что она принесет ему столько душевных мук и столько нравственных страданий. — Только через месяц его, больного и измученного лихорадкой, вывезут на самолете на «большую землю», и вот там-то начнется самое страшное. Проверка за проверкой, одно подозрение оскорбительнее другого, тягчайшие обвинения в трусости, в паникерстве, в растерянности, которые привели в гибели сотен людей и в результате — капитан Константин Константинович Строгов становится командиром стрелковой роты, и строго предупреждается, что если он в ближайшее время не смоет свой позор выдающимися подвигами, к нему будут применены самые крутые меры.

3

А летчик Валерии Строгов — сидя на парашютной сумке, пел под гитару:

Рассажу чудный сад над Кубанью,

В том саду будет петь соловей…

Василь Иваныч Чапанин, дымя папиросой, сказал:

— И под душистою веткой сирени Генка Шустиков день и ночь будет все нежней и нежней целовать свою любимую. Правильно я говорю, Генка?

Шустиков не ответил. Вот уже третий день лейтенанта Шустикова не узнать. Обычно душа нараспашку: этот маленький, похожий на мальчишку летчик, заражал своим постоянным звонким смехом даже самых угрюмых людей, глядя на его бесхитростное, с ясными глазами лицо невольно думалось о чем-то светлом, прекрасном, добром, война далеко отодвигалась, она грохотала где угодно, но только не там, где был Геннадий Шустиков. Часто получал письма от своей девушки — Шустиков сразу же мчался на стоянку самолетов, где обычно под крыльями машин отдыхали летчики, и начинал эти трогательные, полные восторженной любви, письма читать вслух, ничего и никого не стесняясь, потому что не видел в искренних словах дедушки ничего такого, чего можно было бы стесняться. Наоборот, он считал, что такие слова должны привнести в душу каждого летчика хотя немножко светлой радости, так необходимой на войне.

Да так оно и было на самом деле. Слушая Шустикова, летчики, пусть даже на короткое время, мысленно переносились в другую, довоенную жизнь, где у них тоже были любимые, которые ждали их и мечтали скорее с ними увидеться, чтобы больше никогда не расставаться.

Но вот уже третий день Геннадия Шустикова не узнать. Никто не слышит его смеха, никто не видит его улыбки, и хотя он по-прежнему приходит (приходит, а не прибегает!) на стоянку самолетов с письмами в руках, но не только не читает их вслух, он даже сам, кажется, читает эти письма как-то рассеянно, без всякого восторга, будто те самые слова, которые совсем недавно наполняли его светлой радостью, вдруг потускнели, потеряли свою необыкновенную притягательную силу.

Командир эскадрильи Микола Череда, оставшись наедине с Денисио, сказал ему:

— Что-то не нравится мне настроение Шустикова. С таким настроением ходить на боевые задания — дело швах. Согласен?

— Согласен.

— В таком случае, у меня к тебе просьба: поговори с ним по душам, постарайся узнать, какой червь его гложет… Понимаешь, я бы и сам, да ведь он, вижу я, порядком прикипел к тебе. С тобой он будет откровеннее. Договорились?

— Договорились.

— Ну и порядок. А сегодня в небо я его не пошлю. Найду какую-нибудь причину.

— Пусть его техник скажет ему, будто мотор подбарахливает, требуется профилактика.

— Правильно.

Шустиков не сразу поверил, что мотор «подбарахливает». Залез в кабину, запустил двигатель, начал гонять его на разных оборотах. Все вроде было нормально, но на форсаже действительно что-то не ладилось: мотор не набирал нужные обороты (дело рук авиатехника). А время вылета эскадрильи на боевое задание приближалось, летчики уже надели парашюты, и первая пара истребителей уже выруливала на взлетную полосу, Шустиков же, выключив, наконец, зажигание, вылез из кабины и подошел к технику:

— Не переживай, Михеич, — мягко сказал он. — Машина — она и есть машина.

Авиатехник, пожилой уже человек с седоватой бородкой (по званию, как и его командир Шустиков, был лейтенантом, но все его называли только так: Михеич), тоже, как и другие, не мог понять, что произошло с летчиком. И дело не только в том, что как-то сразу поугасла неуемная прежде жизнь — оптимизм Шустикова, и словно чьей-то нехорошей рукой стерлась с его лица мальчишеская улыбка, дело было еще и в том, что летчик лишь два-три дня назад не мог и подумать остаться на земле, когда вся эскадрилья уходит в бой, а тут вдруг сразу вроде как потерял интерес к полетам, и даже больше: Михеичу казалось, будто лейтенант даже внутренне радуется, что по причине «подбарахливания» мотора ему не приходится лететь на задание. Зная Шустикова так, как хороший отец знает сына, Михеич и мысли не мог допустить, что летчик ни с того ни с сего начал трусить. На его счету было уже около полусотни боевых вылетов, три лично сбитых «мессера» и два «Ю-88», командир эскадрильи Микола Череда не раз рассказывал о том, как Шустиков с отчаянной решимостью всегда бросался в самое пекло воздушного боя, чтобы или прикрыть своей машиной того, кому угрожала опасность быть сбитым, или с такой же отчаянной решимостью шел в атаку, что-то веселое, озорное крича по самолетному радио. Нет, думал Михеич, все что угодно, только не трусость… Но тогда что же?