«Он лежал, как сигарный пепел, красивыми бело-серыми хлопьями довольно необычной структуры на черном дереве моего письменного стола», – писала она.
Марианна Б. спросила у экономки: «Что бы это могло быть?» Та, высунувшись в окно, ответила: «Их там снова сжигают в крематории. Это человеческий пепел. У нас так происходит постоянно. Это уже не первый раз!»
Как вспоминала школьная учительница, она была «шокирована и глубоко потрясена», однако вместе с тем пребывала в замешательстве. «Доказательством массового убийства это не было, – решила Марианна Б., несмотря на то что все свидетельствовало о другом. – В конце концов, в каждом большом лагере должен быть крематорий. И все же я никогда не забуду эти удивительно красивые, печальные хлопья пепла»{238}.
Ее класс, должно быть, постоянно покрывался тонким налетом человеческого пепла, потому что она проработала там целых полтора года, с сентября 1943 года вплоть до освобождения Освенцима в январе 1945 года. Тем не менее Марианна Б. предпочла утверждать, что она «не могла знать» о том, что происходило, и отвергла предположение о своем соучастии, поскольку она «не видела», как совершались какие-либо убийства.
Другие преступники, коллаборационисты или свидетели, вовлеченные в преступления, выбирали менее прямолинейную форму «дистанцирования от самого себя», чтобы оправдать свое участие в массовом убийстве или свое согласие с ним. Они, по существу, разделяли себя на две личности: одна «действовала» в прошлом, а другой они «на самом деле» являлись в настоящем. Это «подлинное я», как объяснила Мэри Фулбрук, отличалось от человека, совершившего в прошлом отвратительные поступки. «Человек, который действовал или вел себя определенным образом, не был «подлинным я». «Подлинное «я» – это нравственное внутреннее «я», – писала она. – Внешнее, видимое «я», которое действовало в прошлом, руководствовалось внешними соображениями, над которыми оно практически не имело контроля»{239}.
Чтобы иметь возможность жить в ладу с самими собой, преступникам и их пособникам пришлось сконструировать «идентичность «хорошего «я», сохраняющуюся во времени, несмотря на меняющиеся обстоятельства»{240}. Этот моральный внутренний стержень мог существовать независимо от их насильственных, жестоких или преступных действий.
Из-за этих невероятно сложных психологических механизмов, которые позволяли преступникам дистанцироваться от своей моральной вины, нам становится гораздо сложнее понять их самооценку в послевоенную эпоху. Лицо, обвиняемое в преступлении, обладает тем, что мы могли бы назвать «внутренним ядром доброты», за сохранение которого они отчаянно борются. Их показания, часто представляющие собой совокупность различных тактик защиты, следует рассматривать как отражение в зеркале в комнате смеха. Это отражение может содержать элементы реальности, и наряду с этим в нем существует также множество искажений, которые изменяют реальность.
Как же тогда нам воспринимать послевоенные свидетельства Доуве Баккера? И как нам сравнивать его дневниковые записи с его послевоенными заявлениями на допросах?
Доуве Баккер утверждал в ходе судебных заседаний, что он являлся «фанатиком на словах, но не в своих поступках» и что его дневник не отражает его подлинного «я». Он настаивал на том, что, вопреки записям в его дневниковых тетрадях, он не был антисемитом и «никогда не прибегал к насилию». Когда Доуве Баккер оглянулся на себя прежнего, то он пришел к выводу, что, «должно быть, его загипнотизировали». Все это представляет собой тактику дистанцирования от самого себя, и трудно определить, можно ли считать ее «юридически» или психологически мотивированной.
Прокурор М. Х. Гелинк, безусловно, считал объемистый дневник Доуве Баккера отражением его убеждений и чувств в военные годы. Но точнее было бы назвать его фальсификацией его личности военного времени, слегка вымышленной версией его истинного «я» как преступника. Если в реальности он являлся подчиненным Вилли Лагеса и Сибрена Тюльпа, то в своем дневнике он представлял себя руководителем своего управления. В реальном мире он являлся непопулярным командиром ненавистного подразделения ренегатов НСД. В своем дневнике же он писал, что был предан «движению», выступал «товарищем» в борьбе за новый порядок. В своих записях он представлял себя ценным документалистом, князем в королевстве Рейх.
Через несколько недель после ареста Доуве Баккера в 1945 году следователи полиции из его прежнего управления спросили его, как он мог поступить на службу врагу и стать предателем своей собственной страны.
«Я заявляю, что, по моему убеждению, после капитуляции 1940 года между Нидерландами и Германией больше не было состояния войны, – ответил он. – И когда оккупация Нидерландов стала фактом, в интересах голландского населения было сотрудничать с Германией. Я также был убежден в победе Германии и в том, что после войны мы продолжим работать в тесном взаимодействии с ней».
По собственному свидетельству Доуве Баккера, он просто содействовал тому, чтобы история двигалась вперед. Он считал, что это делали промышленники и государственные служащие, сотрудничавшие с нацистами, а также все остальные, кто брал с них пример. Он был убежден, что исход войны был предрешен, как только началась оккупация Голландии. Дневник Доуве Баккера в этом отношении можно рассматривать как 3300-страничное описание мира, в котором, как он предполагал, он жил.
После вынесения обвинительного приговора Доуве Баккер отбывал тюремное заключение в Леувардене, Бреде и Хорне[279]. В июне 1958 года, после того как он провел в тюрьме почти десять лет, королева Юлиана в рамках усилий по проявлению сострадания к коллаборационистам военного времени смягчила ему приговор до двадцати лет[280]. С учетом срока, который он уже провел в заключении, он был немедленно освобожден.
Доуве Баккер умер 28 мая 1972 года в возрасте восьмидесяти лет.
Глава 19«Последние из могикан»Январь – август 1944 года
Мейер Эммерик, огранщик алмазов, Беринге
Понедельник, 10 января 1944 года
Прошлой ночью я лег спать в девять вечера и оставался в постели до девяти утра сегодняшнего дня, не уснув ни на минуту. Я никак не могу смириться с потерей своей жены. Из-за того, что все здесь добры ко мне, я чувствую себя очень одиноким. Когда я время от времени навещаю мистера Саймонса, совершив для этого пятиминутную поездку на велосипеде, это для меня единственная возможность выбраться наружу. Все остальное время я провожу дома, в четырех стенах, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, пересаживаясь с одного стула на другой. Иногда я целый день лежу в постели. Такое бездействие может свести с ума.
По состоянию на 13 февраля исполнится целый год, как я живу таким образом. В последнее время я не могу избавиться от ощущения, что, если в ближайшее время не наступят перемены, я не доживу до конца войны. Единственное, что дает мне силы продолжать жить, – это забота о Лене и детях, которые все еще очень нуждаются во мне. Я не видел Лотье с начала сентября, а Макси – с начала августа 1943 года. Я не хочу обращаться к врачу, потому что боюсь, что он сразу же направит меня в больницу. Я могу только надеяться, что этот срыв у меня скоро пройдет.
Вторник, 11 января 1944 года
В течение дня я часто сижу в гостиной, где часто бывают их дети. Сейчас их четверо, и пятый уже в пути[281]. Старшему ребенку пять лет. Этот мальчуган, когда приходят незнакомые люди, подходит ко мне и говорит: «Дядя (так меня здесь называют дети), залезай под стол!» Каждый раз, когда он произносит это своим лимбургским акцентом, я разражаюсь приступом смеха. Как видишь, я все еще могу смеяться.
Филип Механикус, журналист, лагерь Вестерборк
Вторник, 18 января 1944 года
С регулярностью часового механизма этим утром поезд снова отправился в путь, но на этот раз он совершенно отличался от тех поездов, которые направлялись в Освенцим, а также отличался от Austausch[282] евреев неделю назад. Кажется, что это произошло несколько месяцев назад, так много всего случилось за это время. На этот раз поезд состоял из пассажирских вагонов третьего класса с багажными вагонами для больных и вагонами для перевозки животных, которые использовались для транспортировки провизии.
Пассажиры могли забронировать свои места заранее, особенно Alte-Kamp-Insassen[283]. Они даже могли сдать свой багаж накануне вечером. Немощные получили детские кроватки с матрасами, которые были специально изготовлены для них. Впервые с момента отправки поезда на Восток в бараках не требовалось проведения досмотра, поэтому те, кто остался, мог проводить своих друзей до оцепления «Службы порядка» у поезда и там, словно на настоящей платформе, даже на прощание помахать отъезжавшим – словно элитному поезду, отправлявшемуся до Терезиенштадта[284].
Слово «Терезиенштадт» уже обладало своего рода магнетизирующим воздействием на всех нас, подобно словам «Вернигероде»[285], или «остров Уайт», или «остров Капри». Ходили совершенно фантастические истории о том, что там к заключенным очень гуманное отношение, нет заборов из колючей проволоки, а заключенные живут в небольших коттеджах и свободно передвигаются по территории города, который представляет собой старинную крепость. Некоторым из молодежи очень хотелось увидеть эту старинную крепость. В конце концов, разве она находится не в Чехословакии, на дружественной нам земле?
Как доверчивы люди, как они наивны, как охотно они верят в то, что где-то в другом месте трава зеленее! Этим наивным людям приходилось сдерживать в себе порыв присоединиться к поездке, которая казалась приятной экскурсией. За последний год они настолько привыкли видеть депортации в вагонах для скота, что наблюдать обычный поезд с пассажирскими вагонами казалось им милостью Небес. Или, по крайней мере, они были склонны увидеть в этом какую-то человечность, вызывающую ответное чувство признательности, и расценивать поездку как увеселительный круиз. Разве фрейлейн Слеттке[286] не утверждала, что это будет уникальная поездка, что «ничего подобного больше не повторится»? Разве еврейские авторитеты в лагере не твердили, что Терезиенштадт – это лучшее, на что можно надеяться? Разве не было также писем от мужчин и женщин, находившихся там в течение нескольких месяцев, в которых они заявляли, что они в добром здравии и у них все в полном порядке?
Итак, поезд тронулся, увозя мужчин и женщин, печалившихся из-за того, что они покидали своих друзей и голландскую землю, но утешавшихся при этом мыслью, что едут туда, где они будут свободны от бедствий войны, от жестокости концентрационного лагеря в Польше, где заключенные были рабами. Элитная поездка с осмотром достопримечательностей. Даже если она займет немного больше времени. На одном боку локомотива написано крупными белыми буквами красивым курсивом: “Erst Siegen, dann reisen”[287], а на другом боку: “Räder rollen für den Sieg”[288].
Подумать только! Гитлер хочет уничтожить евреев. Он говорил это не раз. Тем не менее он организует отправку евреев на элитных поездах в привилегированное место в Европе: в Терезиенштадт. Он уничтожает их целыми поколениями точно так же, как гробовщик закапывает мертвых в землю: поколение за поколением. Те, кто едет в Польшу, отправляются в вагонах для скота; те, кто едет в Целле[289], путешествуют в пассажирских поездах, и по пути им подают прохладительные напитки; те, кто едет в Терезиенштадт, едут в пассажирских поездах и получают только хлеб… Гитлер играет роль гробовщика и снимает шляпу перед теми евреями, которые при жизни достигли высокого положения.
Вторник, 25 января 1944 года
Прошлой ночью был сильный шторм. Он яростно колотил сжатыми кулаками по ветхим, незащищенным баракам на этом бесплодном клочке вересковой пустоши. Трудно даже поверить, что они не были разнесены в щепки и что крыши не были сорваны. Во время этой ужасной бури и проливного дождя транспорт с еще одной тысячей человек отправился в Освенцим[290]. Снова в вагонах для скота. Самая большая группа – пятьсот девяносто человек – была набрана из бараков «S». Остальные – молодежь из Алии[291], старики из больницы и тридцать один маленький безымянный ребенок из детского дома, чьи родители либо скрываются, либо уже были отправлены в Польшу. Среди этих детей находился десятилетний мальчик с температурой 39,9 градуса – то есть у него было всего на одну десятую градуса ниже, чем требуется, чтобы можно было отнести его к счастливой категории «нетранспортабельных»[292].
Попытка привести в порядок уголовные дела и дела, касающиеся нежелательных элементов, приводит к дополнительному хаосу в лагере. Как всегда, никто понятия не имеет, что будет с теми евреями, которых депортируют в Польшу. Сами они проклинают национал-социалистов и пытаются найти способы выразить свои чувства презрения, неприязни и ненависти, но никто не может найти подходящих слов. Люди бессильны, они громоздят одну фразу на другую, но в итоге издают лишь звук, который свидетельствует об их отвращении: «Бр-р-р!»
«Когда, когда же закончится война? Когда же закончатся страдания от этих еженедельных перевозок?» – причитают женщины. «Война идет так, как надо, однако каждую неделю появляется новый транспорт», – насмехаются мужчины над теми, кто верит, что война скоро закончится победой союзников. Зима продолжается, и есть опасения, что если этой зимой не будет решающей битвы, то война продлится еще все лето и на голландской земле не останется ни одного еврея. Надежда и страх чередуются: куда мы идем, какова наша участь, что принесет нам будущее?
Мейер Эммерик, огранщик алмазов, Беринге
Понедельник, 31 января 1944 года
Я был сегодня до шести вечера с мистером Саймонсом. Лена выглядит хорошо. Я добыл нелегальную газету от января 1944 года, где была речь королевы, в которой она подтвердила, что Гитлеру, к сожалению, удалось уничтожить всех евреев в Нидерландах.
Филип Механикус, журналист, лагерь Вестерборк
Вторник, 1 февраля 1944 года
Транспорт уехал[293], и у нас такое чувство, как будто наша семья стала меньше, как будто наша семья стала беднее, что мы потеряли наших хороших, наших лучших друзей, которых мы так хотели спасти, но у нас не было сил помочь им. У нас такое чувство, что мы последние из могикан, и мы ждем своего вердикта, и этот вердикт не заставит себя долго ждать. Мы не были сентиментальны, когда в этот раз прощались, как и во время всех других расставаний, поскольку у нас есть голландская трезвость, которая воспитана в нас нашей землей и нашим языком. Однако слезы все же подступают к горлу, как и при каждом прощании, усугубляя море страданий и пробуждая в нас чувство жалости и одновременно отвращения, которые охватывают наши сердца.
Понедельник, 7 февраля 1944 года
Сегодня исполняется шестнадцатый месяц моего пребывания в лагере. С меня этого вполне хватило, для меня это более чем достаточно. Я знаю, что мужчины должны обуздывать свою гордость и судить о своих ближних с мягкостью и милосердием, однако я обнаружил, что скоро стану мизантропом. Я понимал, что это грех, и не хотел признаваться в этом другим, но в какой-то момент я поделился этими чувствами с другим, весьма уважаемым человеком, и он охотно ответил мне: «А я ведь тоже стал здесь мизантропом! Я никогда не был им раньше».
Судя по всему, он тоже ждал удобного момента, чтобы признаться в этом. Точно так же, как и я. Есть и другие, которые вскоре станут человеконенавистниками или уже стали таковыми. Масса человеческих существ, вынужденных жить вместе в ужасных условиях, – это самая отвратительная вещь, которую только можно себе вообразить. Это просто чудовищно, когда хаотичные, аморальные побуждения двадцати, ста или тысячи людей концентрируются на маленьком пространстве. Это может вызвать лишь отвращение. Откровенный эгоизм всегда ищет выход везде, во всем великом и малом, без оглядки или стремления проявить вежливость.
Вторник, 8 февраля 1944 года
Каждую неделю у меня возникает одно и то же ощущение. Хотя я пока еще не был определен в какой-либо транспорт, по крайней мере до сих пор я не уверен полностью в том, что не было допущено никакой ошибки, которая стала бы для меня роковой. У меня такое ощущение, что я стою над ледяной водой на высоком трамплине для прыжков в воду, поставив ноги на самый край, и что я вместе с остальными обитателями лагеря жду команды «Прыгать!». Я балансирую на самом краю дрожащей доски и вижу, что многие другие рядом со мной тоже балансируют, у них встревоженные лица, многие в панике. Только когда будет дана команда, я смогу узнать, буду ли я должен окунуться в ледяную воду или же смогу подождать еще неделю. Неделя проходит быстро. Другие тоже избегают рокового прыжка, но продолжают думать о тех, кто уже находится в этих водах, отчаянно барахтаясь на краю гибели, с онемевшими конечностями, изо всех сил борясь со смертью…
Большинство из тех, кто все еще здесь, ходили с абонементом в своих кошельках на водолечебницу Целле или водолечебницу Терезиенштадт, и для них часто являлось тяжелым разочарованием, что вместо этого они должны были отправиться в Освенцим. Словно те, кто отправились в увеселительный круиз на Мадейру, сбились с курса, врезались в айсберг и попадали в воду. Они вовсе не собирались этого делать, они не рассчитывали на это. Освенцим был предназначен для пролетариата, для бедных, для тех, у кого не было денег на увеселительный круиз, а не для богатых, у которых были деньги, которые можно было с пользой потратить, или для сильных мира сего, которые могли положиться на свои связи, на своих влиятельных поручителей и обеспечить себе место в круизе.
Шлезингер[294] был арестован офицером военной полиции. Он не снял шляпу, когда это потребовалось, и по этой причине был наказан. Офицеру, который его наказал, как и большинству немцев, не нравятся немецкие евреи, которые пинками сажают голландских евреев в поезда, и он был рад преподать урок их боссу. Шлезингер был явно растерян и стоял там, заикаясь, в то время как офицер злорадствовал.
Постепенно голландские евреи стали составлять большинство в лагере. Alte-Kamp-Insassen («старосидящих») теперь насчитывается всего около шестидесяти человек. В лагерь сейчас прибывают только голландские евреи, в основном из числа тех, кто скрывался… Еще один транспорт в Терезиенштадт – и старая гвардия Alte-Kamp-Insassen исчезнет.
Среда, 9 февраля 1944 года
Вчерашняя транспортировка пациентов из больницы в поезд не поддается описанию. Медсестры начали одевать больных уже в два часа ночи. Санитары привезли открытую повозку, запряженную лошадьми, и запихивали в нее пациентов прямо на их кроватях, словно заталкивали гробы в катафалк. Тем временем с темного неба посыпался мокрый снег, окутав зимнее утро туманом. Спотыкавшихся больных тащили к вагонам для скота, где им приходилось ждать погрузки под открытым небом.
Плачущих детей, больных скарлатиной и дифтерией, несли к змее поезда. Детей, оставшихся без попечения родителей, из детского дома. Похоже, это был самый чудовищный транспорт из всех, которые когда-либо отправлялись. Можно было прийти в ужас от любого транспорта при виде проявленных при его отправке грубости и жестокости, но этот превзошел все остальные с точки зрения полной бесчувственности к больным. Еще до того, как поезд отошел от станции, один пациент уже умер. Его бросили в пустой вагон, уже заранее приготовленный для тех, кто умрет в пути.
Раньше заключенные, опасаясь транспорта, бежали в больницу. Вчера многие пытались сбежать из больницы, опасаясь транспорта. Врачи предупреждали: выписывайтесь как можно скорее! Сегодня около восьмидесяти пациентов покинули больницу. Бараки 81 и 82 опустели. В бараках с 1-го по 6-й кто-то еще остался. Сейчас численность персонала больницы неожиданно превысила численность пациентов: более восьмисот человек на менее чем пятьсот больных. Врачи и медсестры ожидают массового увольнения.
Тем временем любовь к Целле и Терезиенштадту растет. Многие из тех, кто раньше пытался избежать отправки туда, теперь говорят: «Если снова пойдет речь о Целле, то я готов поехать туда. Если будет возможность поехать в Терезиенштадт, то я поеду. Я не стану рисковать тем, что меня могут отправить в Освенцим в вагонах для скота». Из страха перед большим злом люди выбирают меньшее.
Некоторые надеются, что скоро начнется долгожданное наступление [союзных войск]. Ходят слухи, что как в Северной, так и в Южной Голландии[295] уже были расклеены листовки, в которых говорилось, что надо делать во время неминуемого наступления. Это, однако, не подтвердилось. Говорят также, что здесь подготовлен приказ, согласно которому обитатели лагеря должны сами отправиться в путь в течение двух часов после его обнародования. Это также не подтвердилось. Все больше всего боятся, что в случае вторжения [союзных войск] в Нидерланды мы будем вынуждены пешком направиться к границе с Германией. И вот все здесь мечутся взад-вперед, не зная, на что рассчитывать, не понимая, что следует делать и чего делать нельзя.
Мейер Эммерик, огранщик алмазов, Беринге
Среда, 9 февраля 1944 года
Этим вечером посетители пришли уже в половине седьмого, вынудив меня уйти в свою комнату, так что сегодня я провел в постели почти 20 часов из 24, поскольку оставаться в комнате, не находясь в постели, просто невозможно. Из-за того, что я так много времени провожу в постели, короткая прогулка до дома мистера Саймонса, расположенного всего в десяти минутах езды отсюда, стала для меня настоящим испытанием. Мое тело ослабло из-за постоянного сидения и лежания в постели. Я считаю, что фермер мог бы, по крайней мере немного, ограничить количество своих посетителей по вечерам. Я смог найти разные предлоги, чтобы он не пускал посетителей, и привел их фермеру сегодня утром. Я указал ему на это, потому что полагаю, что не смогу долго продержаться, если мы не будем поступать по-другому. Он сразу же согласился с тем, что я был прав, отметив, что просто не думал об этом. Он выразил сожаление по поводу своего упущения и пообещал больше так не делать, если только не возникнет той или иной чрезвычайно веской причины.
Инге Янсен, домохозяйка, Амстердам
Четверг, 10 февраля, 1944 года
Адриан взял в офис банку с печеньем. Не самый приятный день рождения из-за его болезни, но мы получили много поздравительных писем.
Понедельник, 14 февраля 1944 года
Сегодня миссис Хефс приходила пить чай. Она предостерегла насчет болезни Адриана, что меня несколько шокировало. Вряд ли она смогла утешить меня. Все и так достаточно сложно!
Филип Механикус, журналист, лагерь Вестерборк
Среда, 16 февраля 1944 года
Сегодня я получил газету впервые с тех пор, как отменили запрет на почту. Лагерь оживляется: газеты передаются по кругу. Все обсуждают ход войны исходя из опубликованных фактов и названий мест сражений на фронте. При этом, однако, высказывается недовольство, потому что всем кажется, что фронт продвигается слишком медленно, русские тоже продвигаются недостаточно быстро. На итальянском фронте британцы не смогли организовать наступление, и, с учетом всех неудач, успеха на этом направлении не стоит ожидать. А транспорты продолжаются с регулярностью часового механизма.
В лагере осталось всего 4700 евреев, и создается впечатление, что, если только война вскоре не закончится, всех оставшихся здесь евреев отправят на Восток. У нас снова ожили надежды nolens volens[296], и мы были бы весьма рады, если бы только война закончилась в этом году, до наступления зимы. Оптимисты рассчитывают на середину июня. Газеты – это просто дар Божий, даже если они и не приносят удовлетворения особо нетерпеливым. Они избавляют нас от нашей духовной изоляции. Кажется просто невероятным, что немцы вначале предоставляли нам эту привилегию, затем отобрали ее у нас, а после этого вернули нам ее снова. Это необъяснимо даже для таких головорезов, как эти, которые, изображая нас преступниками, смогли уничтожить нас и втянуть Англию и Америку в войну.
Инге Янсен, домохозяйка, Амстердам
Вторник, 22 февраля, 1944 года
К сожалению, у Адриана поражено и второе легкое.
Вторник, 29 февраля 1944 года
Адриана осмотрели в третий раз. У него больше абсолютно ничего не болит, но он в критическом состоянии. Врачи считают, что это плеврит.
Пятница, 17 марта 1944 года
Адриана унесли на носилках, за ним ухаживает добрая медсестра, которая однажды уже заботилась о нем раньше. Этот трагический момент контрастировал с прекрасной погодой на улице: на площади Лейдсеплейн зацвели крокусы.
Мне разрешили быть вместе с ним. Для Адриана в отделении внутренних болезней выделили отдельную комнату. Все там очень хорошо к нему отнеслись. Адриан выглядел таким опечаленным, как будто ему больше не суждено вернуться домой. Он сказал, что либо очень скоро будет дома, либо облучение займет много времени.
Суббота, 18 марта 1944 года
Когда я встала сегодня утром, я почувствовала, что меня тошнит и что я совершенно измотана. Я просто не могу в это поверить! Посреди ночи, в 3 часа, я вдруг ударилась в слезы. У меня появилось предчувствие, что Адриан больше не вернется ко мне домой. Я получила несколько обнадеживающих ответов, когда позвонила в больницу в 9 утра, но в 10:15 позвонила медсестра и сказала, что у него начались большие проблемы с дыханием. Я не могла поймать ни машину, ни такси. Я позвонила Кристе, и она сразу же приехала присмотреть за домом. Я же взяла велосипед и поехала как можно быстрее, стараясь не попадать в пробки.
Когда я приехала, доктор Друккер сказал мне, что у Адриана саркома и что спасти его невозможно. Когда я зашла к нему, ему только что сделали вторую инъекцию и он выглядел очень счастливым, увидев меня. Я пошла, закрепила велосипед и осталась там с ним. Пришел Уил Брюне, а также доктор Рейтер, который был очень мил со мной. Я поела там, оставив его с 12:30 до 14:30; когда я вернулась, мне показалось, что он выглядел очень плохо. Я дала ему немного попить, и мы долго целовались. Когда вошла Мьен, голова Адриана упала набок. Это был сердечный приступ. К счастью, он мучился недолго.
Я пошла домой, заглянув к ван Клеефьесам, попросив их позвонить от моего имени разным людям и сообщить им о том, что случилось. Я сама просто не в силах сделать это. Я все никак не могу понять, что произошло.
Понедельник, 20 марта 1944 года
Встретилась с Бейландом Б. Л. из СС, чтобы обсудить все вопросы, связанные с извещением о смерти и с похоронами.
Среда, 22 марта 1944 года
Похороны в 14:30 на кладбище Ньюве Оостер. Красивые цветы и венки. Пришел доктор Шредер, он представлял рейсхкомиссара, но не Мюссерта… На самом деле я мало кого могла узнать, все это было похоже на дурной сон. Бетс Кирс[297] все это время преданно оставалась рядом со мной.