— А. Шамбала? — не зная, как урезонить невоеннобязанную, растерянно воскликнул Воробейчиков.
— А что Шамбала? Она, когда ей время придёт, сама вскроется, так старики сказывают! — уже в дверях ответила помещица.
21
Москву потрясла весть об отставке Джахарийского. Все притихли, затаились в ожидании чего-то неизбежно-страшного. Всем, поголовно всем, а не только небожителям, казалось — вслед за громким увольнением лично на их головы непременно падёт непоправимое, и участь сия не минует ни одного жителя великого города, втиснутого в древнюю радиально-кольцевую клетку. Доподлинно, отчего происходят подобные переполохи, науке пока не известно. Однако падение всякой крупной фигуры с отечественного политического Олимпа неизбежно повергает сначала столицу, а потом и всю страну в некий мистический ужас. Общегосударственный ступор парализует остатки евразийской громады, словно грядущий конец света, страхом перед которым уже две тысячи лет с успехом торгуют славные и инославные попы.
Именно об этом пародоксе и рассуждал известный политолог, политтехнолог, телепрорицатель и скрытый колдун Кремля Павлин Тойотович Глебовский. Толстомордый, смахивающий на стареющего потасканного хряка, с аккуратным тройным подбородочком, всегда сальными волосами, пустыми, как костяшки домино, глазами, он еженедельно голосом, похожим на органчик, вещал стране неутешительные пророчества и сыпал гневные проклятия в адрес многочисленных врагов суверенной свободы и Августейшего Демократа. Но даже его, прожжённого циника, искренне удивлял этот общенародный психоз.
— Для меня и иных насельников бездны госвласти, понятны причины нынешнего дурацкого трепета. Нам есть от чего трепетать, — бормотал себе под нос демиург. — Я — другое дело! Без меня всё в Кремле встанет и закостенеет, я — паровой котёл государственного локомотива! Хотя паровой котёл это как-то банально, не пафосно, что-то вроде скороварки. Плохое сравнение, гляди, где-нибудь его не ляпни на людях. Нет, я не котёл, а нечто другое, но всё равно лично мне есть что терять и от чего трепетать. Понятно, отчего трепещут министры, их аппараты и домочадцы. Не надо долго объяснять, отчего трепещут начальники ведомств и департаментов с их экономическими командами, но отчего трепещут те, кто и трепетать-то не должен вовсе? Кто это может объяснить, кто ответит на этот простой вопрос?
Вот свежая статистика. — Глебовский разложил на столе листки с диаграммами. — Чудны дела твои, кто бы ты ни был там, на небесах! Но и даже ты мне внятно не сможешь ответить, почему отставкой Джахарийского так озабочены домохозяйки, работники ЖЭКов, милиционеры, учителя, а главное, пенсионеры — сорок процентов! Во всех газетах, радиоприёмниках, телевизорах, утренних электричках и поездах метрополитена — везде шу-шу-шу: «а вы знаете .сняли?», «а вы слушали?...», «сегодня передали...», «да что вы говорите, какой ужас!» И главное: — «ах, что теперь будет?... что будет?!»
Да какое вам собачье дело, вы-то здесь причём? Я, конечно, могу вам ответить, что будет с пенсионеркой тётей Шурой после неожиданной отставки моего всесильного шефа! А собственно, ничего не будет, ровным счётом ничего! Как жила она в своей малогабаритной клетушке, так и будет жить ровно столько, сколько отпустит ей Бог на срок дожития! Как получала пенсию, начисленную по принятому только у нас в стране принципу: «От каждого — по возможностям, каждому — что дадут», так и будет получать. Как ходила голосовать, так и будет ходить голосовать, вот только выбрать она, болезная, никого не сможет. Потому что народ голосует, а выбирают другие и в другом месте. В этом и заключена великая истина суверенной демократии. Однако народ ничего этого не знает и даже не догадывается, слава великому Архитектору! Так что поводов у него для подобных беспокойств ровным счётом никаких нет. Ну отчего же тогда он вибрирует?
— А он боится, что у него и сегодняшнюю малость отберут, да ещё войну развяжут, пенсию урежут, проездные отнимут. Надежду на халяву народную вы урежите, — услышал Павлин спокойный голос недавно снятого шефа и вздрогнул.
Правая рука как бы невзначай скользнула в нишу между крышкой стола и тумбой с ящиками, вцепилась в большую, забранную в застеклённую рамку фотографию; левая — натянув рукав пиджака на внутреннюю сторону ладони, принялась вытирать невидимые на стекле пятна. Для пущей убедительности Тойотович пару раз на него хукнул, ещё потёр и, как бы любуясь, поставил фото на привычное место, слева от себя. Довольный уловкой, поднял голову, чтобы улыбнуться шефу и остолбенел — в кабинете никого не было.
Павлин Тайотович, как человек публично исповедующий мистику и метафизику, ещё с диссидентских времён своей юности твёрдо знал, что мир материален, духов, монад и прочих сказочных персонажей в объективной реальности не существует, отчего по настоящему испугался. На всякий случай он вышел из-за стола, заглянул в приёмную, споткнулся глазами о своего верного и в любой момент готового всё исполнить секретаря Ванечку Ван Блюма, вернулся обратно, толкнул для уверенности дверь комнаты отдыха — пусто.
«Это глюки! — мысленно вынес он неутешительный диагноз. — Доработался, мать твою! И в твои-то неполные пятьдесят! Слуховые галюцинации, это даже для тебя уже слишком! — Павлин Тойотович панически боялся болезней, особенно умственных, и на то были определённые, так сказать, наследственные причины. Он сел обратно за стол, с раздражением взял фотографию, на которой был запечатлён в обнимку с улетевшим в никуда шефом, и сунул её обратно в нишу.
Однако нематериальные странности приняли материальный характер: массивная золотая авторучка, украшенная барельефом из снежного барса с рубиновыми глазами, душащего изумрудноглазую серну, поднялась над столом, изготовилась для письма и, коснувшись белого листа, начала аккуратным школьным почерком бывшего начальника выводить слова:
«Павлин! Ты мудак! Такого даже я от тебя не ожидал! Мы все в этом доме подлецы, но чтобы вот так, сразу! Это слишком! Фотографию не мучай, лучше выкинь, она не казённый портрет и сдаче не подлежит! А я тебя из сердца своего выкину, гадёныша!» — даже по письму чувствовалось — Джахарийский не на шутку распалялся.
Политкомбинатор сидел бледный, как полотно. Пальцы его непроизвольно вцепились в подлокотники кресла и, казалось, прикипели к кожаной обивке, остатки сознания готовы были в любой момент покинуть гудящую пустотой голову.
«Да что же ты так бздишь? — продолжало поскрипывать вечное перо. — Водички попей. Не дрейфь, с ума ты не сойдёшь, пока я этого не захочу. И ещё, для твоего сведения, я — не мистика, не дух какой-то поганый, я — воля! Обычная воля сильного человека. Воля, Павлинчик, ничего, что я тебя как встарь называю? Воля, она, недалёкий ты мой, субстанция материальная и вполне объективная, пугаться её не следует. А теперь слушай! Вернее, внимательно читай и запоминай. Указ, в котором прописано небытие моё, недруг мой на сороковом году нашей лютой дружбы всё же протолкнул! Документы у меня отобрали, машины лишили, с дачи попёрли, перед Всемирными опозорили, а здесь ещё и ты.., да ладно! Одним словом, в полной я и, как говорится, в самой что ни на есть глубокой. Но и оттуда есть выход. Так вот, вся надежда на тебя, дружок. Преемник тобой очарован, и не без моей помощи, кстати. Жена Всевысочайшего говорит, что без твоих телебаек он и заснуть уже не может, пишет их себе на плейер и перед сном по два раза слушает. В этом и есть наше с тобой спасение. Я тебя не пугаю, но видится мне, что ты следующий на вылет. А как иначе? Ты ведь мой кадр».
Перо бегало по бумаге, как сумасшедшее. От спешки почерк становился небрежным и плохо читаемым. Павлин с трудом поспевал пробегать глазами и переваривать прочитанное. Но понять, куда клонит бывший начальник, никак не мог.
«Так вот, я знаю, где спрятано яйцо с бессмертием Сучианина, и ты мне поможешь его достать, поможешь, займёшь его место, а я так и останусь по-стариковски пастухом медведей да удельных берложников, мне это ближе и роднее. Вижу, что согласен. Поговорить со мной можно всегда, только не в кабинете, наши кабинеты. сам знаешь! Ну и встречаться тоже рисковать не следует, как ни маскируйся, всё одно вынюхают. Лучше переписываться. Возьми другую ручку и напиши: «Согласен». Ну, давай же, не трусь, и у тебя есть, хоть и паршивая, но воля!»
Павлин Тойотович, словно в горячке, с трудом отлепил от подлокотника руку, вытащил из кармана свою любимую (матушкин подарок ещё в пятом классе) чернильную авторучку с допотопной резиновой пипеткой для забора чернил «Радуга», и дрожащим почерком вывел на том же листе: «Согасен». Чужая невидимая рука тут же вписала пропущенную букву и добавила: «...вот так-то лучше, а фото верни на место, паскудник!»
Кабинетная реальность возвращалась медленно. Первое, что сделал Глебовский, ощутив возможность координировать свои движения, он достал злосчастное фото и отнёс его в книжный шкаф, стоящий в комнате отдыха, а на стол поставил фотографию Преемника с личной Вседержавной росписью. «Так оно будет правильнее. Воля не может быть материальной! — испуганной птицей билась в пустой голове одинокая мысль. — А врачу надо показаться обязательно».
Несколько придя в себя, Павлин решил перечитать начальственный бред. Акуратно завинтил колпачок мамашиного подарка и подвинул к себе дурацкую писанину. Никаких записей на девственно чистых листах бумаги не было. Только почти в самом низу, красовались его каракули «Согасен» и всё. Павлин, протянув руку с хищно растопыренными, полусогнутыми пальцами, схватил этот жалкий лоскут некогда живого, красивого древа и сунул его в жадную щель бумагоизмельчителя. Чёрная пластмассина утробно заурчала, с завидным аппетитом перемалывая бумагу мелкими щучьими зубками в бесформенную труху. Остатки листа вывернулись в последнем смертельном изгибе, Павлин последний раз увидел свои закорючки и снова вздрогнул: над его пляшущими буквами красовалась выведенная рукой начальника, пропущенная им от волнения литера «л». Он протянул руку, чтобы выхватить это немое свидетельство неведомой ему реальности из бесчувственной пасти, но было уже поздно, ненасытные железные ножи завертелись быстрее в ожидании новой жертвы.