«Сначала заартачилась Машка.. — нет, это не он вызвал к жизни только что мелькнувшие слова, это они сами, не спросясь, опять полезли в голову. — Потом дебильного коня какая-то лесная тварь испугала. Хорошо хоть на поляне из седла вылетел, а не на этой козьей тропе, а то бы уже догонял свою любу в небесах. Да что же ты на этом дурацком слове, словно на хромой кобыле скачешь: любил, не любил? Детский вопрос, словно считалка: «У попа была собака, поп её любил.» Тьфу ты, чёрт! Любил — не любил, чего теперь гадать! Просто слишком сильной занозой застряла в душе её девственность. Смешно сказать, но при всей моей бурной жизни, она оказалась первой, которую я сделал женщиной. Вот из-за этого и весь мой бзик, может, потому я и перегнул палку? Что на меня тогда нашло? Это же надо — камнем по голове.
... Ладно, хватит, успокойся, надо о другом, о дороге и о своём спасении думать, а не сантименты разводить. Бред какой-то! На халяву графом захотел стать! Стареть, я, наверное, начал, от этого и развожу всякую канитель. Хотя что удивляться-то, ведь я впервые убил человека. Просто так, взял. и камнем по голове ... а ведь перед этим ласкал эту голову, целовал ещё пахнущие кашей губы, а потом взял и. А чего ты собственно от себя хочешь? Тебе под сорок, а девке восемнадцать, и она, как сладкая, согретая родительским солнцем ягода, готова ко всему на свете. Чтобы делал любой мужик, окажись на твоём месте? Рвать надо вызревшую клубничку, пока другие не полакомились. Ведь не только меня к ней тянуло, но и она летела навстречу всему этому с ещё большей охотой. Нет, мы любили друг друга, ведь если такой порыв — не любовь, тогда что же такое эта любовь? Конечно, может, и не надо было её ... но что случилось, то уже случилось. Наверное, прав был дед: излишняя образованность ведёт к расслаблению воли. И трижды прав Августейший, упразднивший чтение и все эти дурацкие экзамены по литературе, от них только душевная гниль и сумятица в голове. Вся нация, все сословия приведены к великому единству, все до единого — холопы Августейшего Демократа, все, включая родителей и детей самого Преемника. Холопу претит быть интеллигентом, а ты сопли распускаешь. Не любовь ты убил свою, а прекратил деятельность потенциального врага, ведь ты только представь, какой переполох она подняла бы среди бандитов! А те бы, чего доброго, бросились противиться исполнению воли Москвы. И представь на минуту — Августейшему доложили бы, что в этом преступном акте непосредственное участие принимал ты — его сатрап, последователь, дворянин! Ужас, это же конец всему твоему роду! Долг, свой долг как верный холоп Августейшего, ты исполнил. А потом подумай, голова ты садовая, чему она, такая упрямая ослица, могла бы научить твоих детей?»
Енох не на шутку разволновался от разыгравшейся внутри бури. Всё в нём плясало и прыгало. Он впервые в жизни почти ненавидел себя, и только спасительный круг служения Державе продолжал удерживаать его на поверхности.
«Ну ты ещё возьми да заплачь, покайся и вернись назад, чтобы вместе со всеми поджариться на ядерной сковородке! И даже этот подвиг в глазах всех твоих колег и начальников будет выглядеть предательством, а вот спасение себя и помощь в исполнении воли Преемника воспримутся светом как явный подвиг.
Придя к такому, даже его самого удивившему выводу, Енох вздохнул с явным облегчением. Ему даже показалось, что ушибленное колено меньше болит, и идти стало легче, а главное, назойливый шум воды остался где-то далеко внизу, позволяя лучше слышать и, в случае опасности, успеть выхватить из-за пояса нож или сигануть в кусты.
Выполнение долга перед державой и её властелином всегда есть та удобная ширма, то есть, простите, тот святой повод, за который при желании можно спрятать любое своё преступление и любую подлость. Подлунный же мир, не человеком созданный, про эту ширму не знал и жил своей, лишь Богу ведомой жизнью, а в ней за всякое дело, плохое или хорошее, неизбежно полагалась ответная реакция, ничем и никем не обусловленная. Всё происходило как бы само собой.
Огромный с седым загривком медведь, словно гиганский осколок ожившей скалы уже с полчаса крался за ничего не подозревающим человеком. Надо сказать, что в мире нет более коварного зверя, чем чулымский мишка. На какие только пакости он не идёт в своём вечном противостоянии с людьми, так бесцеремонно нарушающими его привычный мир. Однако, что бы ни придумывал венец творения для утверждения своего господства в тайге, хозяин этой самой тайги всё равно оказывался хитрее. С медведем в своей ненависти к человеку могла посоревноваться разве что его недалёкая родственница — россомаха.
За Енохом Миновичем крался не обычный горный мишка, вышедший поутру половить рыбы в ручье и случайно встретивший человека, за ним, набычившись и широко раздувая ноздри, беззвучно ступал особый медведь, уже не первый год знающий сладковатый привкус человечьего мяса. Слюна в предвкушении лакомства текла из его временами беззвучно щерящейся пасти, но зверь почему-то медлил, может, тешил свою охотничью удачу, а может, желал полюбопытствовать, зачем этот лакомый кусок направляется прямиком в его берлогу, которой вот уже лет восемь служила глубокая пещера, уютная и сухая; именно к ней и вела едва заметная тропа, на которую непонятно почему свернул человек с наторенной дорожки, петляющей у ручья.
Почти рассвело. Вдруг Еноха насторожил неприятный запах, казалось, эта липкая вонь неестественно плавает в утренней небесной чистоте. Когда-то давно он вроде бы чувствовал что-то подобное на одном из дедовых заводов по изготовлению костной муки. Енох остановился, только сейчас заметив, что дорожка, по которой он шёл, давно кончилась и обратилась в едва приметную тропку. Он обернулся и. остолбенел от неожиданности. Буквально в полуметре от него, скалясь зловонной желтозубой пастью, стоял огромный лохматый зверь.
«Наверное, это от него так воняет... »
Это была последня осознанная мысль, которая пришла ему в голову.
Со страшным рёвом медведь поднялся на задние лапы и всей тяжестью своего полутонного тела обрущился на несчастную жертву. Еноху было нестерпимо больно, свёрнутая шея ещё как- то связывала голову с обращённым в сплошную боль телом. Зверь с утробным урчанием разворотил человеку живот и лакомился тёплыми кишками.
33
Машенька приходила в себя трудно. Не выдержав напряжения и свалившейся на неё ответственности, Дашка всё же спровадила Юньку к барыне, чтобы поведать той всю правду, и теперь со страхом дожидалась её приезда. Сидела она с молодой барынькой неотлучно и корила себя, как могла.
В углу Макутиного будана, который переоборудовали под больничную палату, на простой колоде, казалось, дремала с открытыми глазами Эрмитадора, но время от времени она, словно большая птица, с протяжным вздохом подхватывалась с места, подходила к больной и подолгу водила руками над её забинтованной головой и рукой. Со стороны казалось, что она просто гладит свою подругу из сострадания, но Даша, уступая Гопс своё место, видела: та напрягалась с такой силой, что жилы на руках, шее и лбу наливались кровью, а пот на лице выступал, словно крупная роса. Гопсиха что-то при этом шептала, но слова были какие-то непонятные, нездешние. Единственное слово, какое Дашке удалось разобрать, было «тара», но что это значило, она не знала, а спросить онелюдимевшую девку боялась.
— Эрми, можно тебя на минуточку, — нарушил больничную тишину Сар-мэн. — Выйди, тебя атаман кличет.
Гопс, будто и не слыша голоса возлюбленного, продолжала своё странное тайнодействие. Пальцы уже не были сложены в лодочки- ладони и не скользили плавно над покалеченными местами, а плясали и извивались, словно десяток встревоженных змей. Они кружили, переплетались друг с другом, то удаляясь от больной, то резко приближаясь к ней, а то соединялись в щепотки, словно во что-то крепко вцепляясь и с силой это «что-то» выдирая прочь.
— Эрми! — громче позвал разбойник, не видя, чем занимается его подружка.
— Она вас слышит-слышит, вы погодите маленько, сейчас закончит и выйдет к вам, — ответила за неё Даша и сама испугалась, а вдруг как атаману не понравится её своеволие. Да и не она это сказала, а будто ей кто-то велел так сделать.
Сар-мэн что-то буркнул себе под нос и вышел. Вскорости, перестав вертеть пальцами, вышла вон и Гопсиха.
Не успела Эрмитадора сделать и пару шагов навстречу Макуте, как тот, припав на правое колено, достал из-за пазухи старухин камень и со словами, что велела старуха, кинул его левой рукой в сторону девушки. Гопс почти не глядя, а лишь слегка отведя вбок руку, поймала его, сдавила легонько, и мелкая пыль брызнула меж пальцев, словно это был не базальтовый голыш, а шарик из тонкого теста с мукой в середине.
— Я, Тара — страж Входа, принимаю твою помощь, от тепла и сердца твоего идущую. Говори, тебя слушают.
Не разбитная, разгульная девица стояла перед опешившими разбойниками, а некое им доселе не ведомое воплощение тайной, великой и неотвратимой силы.
Макута поднялся с колен и, сделав знак Митричу, принял из его рук два небольших защитного цвета ранца с широкими удобными лямками.
— Вот энти бонбы атомные. Недобрые люди желат через тебя доставить их в пещору и взорвать, чтобы погубить то, что там есть. Им так, видать, будет сподручнее властвовать в ихнем мире, без всяких там подземельцев. — Тара слушала, не перебивая, Макуте даже показалось, что она его не слышит и не понимает. — Так вот, тебе надобно нам помочь, мы без тебя ну никак их не перехитрим. Чуть погодя тебе дадут рацию, и ты скажешь, мол, всё, что должна была сотворить, уже сделала и скоро отсюда уйдёшь. Ты понимаешь хоть, о чём я гутарю?
Тара молчала.
— Ох уж и тяжко с вами, ненашинскими. Да ладно, главное, чтобы подсобила. Скажешь в рацию всё и топай, куда тебе надо, а мы тут с робятами пустяшную ядерную войну учудим. Таку фальшу из солярки, палма и толу рванём — чистая Хера-Сима будет. Шуму полно, а так — пустяшка. Да не молчи ты, а? Ты чуешь ли, что я тебе...