Прошка и Любаша, испуганно прижавшись друг к дружке, тихим, но уверенным хором ответили неожиданное.
– Александр Николаевич.
Гриша так опешил, что почти успокоился. Он помолчал секунды три, затем раздельно проговорил:
– Это какой еще Александр Николаевич?
Любаша охнула, всплеснула полными руками, опечалилась. Прошка, напротив, приосанился, поправил шапку на голове, выпалил торжественно:
– Ты, Гриш, чудить-то чуди, а царя-батюшку не трогай и Бога не забывай. Век наш теперешный – девятнадцатый, год одна тысяча восемьсот шестидесятый от Рождества Христова. Разумей, коли умом повредился, с высокого утеса да в водицу сиганувши.
Гриша присел на заросший мхом валун, растирая ушибленную ступню, нахмурился.
– Какой? Тыща восемьсот...?
Любаша взяла из корзины крупное наливное яблоко, протянула Грише, проговорила тихо, с легкой ехидцей в голосе:
– Точно, соколик, нынче, что ни на есть как тыща восемьсот шестидесятый годок от Рождества Христова. Репки моей твое сокородие пожевать не пожелало, так хоть яблочко спелое отведай, авось не запрет, как припрет.
Гриша яблочка не принял. Молчал, игнорируя деструктивную реальность.
Продолжал сидеть на гранитном валуне, думая, что сошел с ума или умер и попал в ад. Отчего-то вспомнил гравюру на стене отцовского кабинета, называлась вроде «Всадники ада». Отец гордился – мол, подлинник какого-то Дирера или Дерера. Гриша не интересовался музейным хламом. Теперь вспомнил. Сжал виски пальцами, зажмурился.
Рядом раздались топот копыт и тяжелое лошадиное дыхание. Гриша открыл глаза. Всадник был один, но хуже любых четырех – Авдей Михалыч, лютый приказчик старого барина.
Прошка взялся за голову в отчаянии.
– Эх, погорел ты, Гриша. Коня-то барину подать забыли! – И сиганул прочь в кусты вместе с толстой Любашей, гусями и свиньей, оставив Гришу на растерзание садисту-приказчику. Предатель!
Гриша поднялся было, шагнул, затем взмахнул руками и упал ничком, больно ударив грудь и под-бородок. Жуткий приказчик длинным хлыстом заплел ему ноги и поволок по мягкой траве. Теряя сознание, Гриша простонал: «Не-е-е-ет!»
Очнулся он уже на площади, вокруг было много народа. В центре возвышались три виселицы. Правее стояла плаха с топорами. Крепкий палач, заросший иссиня-черной бородищей до самых глаз, ухмылялся, переступая с ноги на ногу.
В небе парил зловещий коршун, не предвещая ничего хорошего.
Гришу держали за локти два мужика совершенно звериного вида. Приказчик Авдей Михалыч, змей бородатый, кивнул палачу, указав на Гришу.
– Этого тоже в очередь. Приступай, голубчик, чего уж мешкать.
Гриша оторопело, не веря своим глазам и ушам, кричал, поочередно поворачиваясь к своим бородатым стражам:
– Ребята! Ребята! Эй! И ты, эй! Подождите! Давайте все выдохнем и поговорим!
Но никто его не слушал.
Все смотрели на казнь. Доносился крик очередного казненного – но от него вздрагивал только Гриша. Люди глазели, как истошно вопил сажаемый на кол, как жутко болтает ногами повешенный.
Гриша поник головою и обвис на руках своих палачей.
Один из мужиков тряхнул его, крикнул в ухо неожиданно писклявым голосом:
– Эй, негодный, а ну разуй глаза-то! Душа грешная-виноватая во ад отходит, смотри, холоп! Твоя туда же пойдет.
Приказчик стоял неподалеку, постукивая рукоятью плети по голенищу высокого сапога, не глядя на Гришу. Тот не выдержал, заскулил:
– Не-не-не, Авдей Михалыч, нам туда не надо! Стойте-стойте! За что-о?! За то, что я коня не запряг?! Так я запрягу! Давайте всё назад отмотаем! Вы что такие резкие? Всё же можно поправить!
Приказчик отозвался неожиданно спокойно, почти дружески.
– Не за коня это, Гришка. За то, что ты, холоп, бежать пытался. С беглыми у нас строго. Казнят смертною мукой.
Тут ноги у Гриши сами подкосились. Он упал на колени, руки связали за спиной. Рядом на виселице из-под какого-то стонущего бедолаги выбили чурку, и тот повис, подергался и замер.
Гриша, еле шевеля онемевшими от ужаса губами, не сдавался.
– А суд?! А почему суда не было? Пусть сначала докажут! Может, я просто бегал! Для здоровья! Твари! Беспредельщики! Убийцы! Я требую адвоката!
Приказчик сплюнул прямо перед ним и ушел. К Грише сбоку, откуда ни возьмись, подскочил Прошка, зашептал в ухо:
– Гриша, а ты бы Авдей Михалыча не злил! Он знашь какой! Вмиг башку тебе снимет! До самой казни можешь не дожить!
Гриша глядел в глуповатое курносое лицо Прошки.
– Братан! Проха, помогай! Ты же местный. Как поступать-то?
Прошка почесал затылок под своей нелепой шапкой.
– Да ты Авдею Михалычу в ножки кинься, целуй, умоляй! Даст Бог, не вздернут! Токмо руку отрубят, да и всё! Без руки жить можно. Даже без двух. В нашей деревне таких двое. Будешь третьим. На троих соображать, по любому, лучше, чем одному. Кому налить всегда найдется.
Гриша моргнул.
– Какую руку?
Примостившийся возле плахи палач сиплым тенором вопрошал у казнимого, стоявшего на коленях, какую руку тому рубить.
– Которую рубить тебе, горемычный, левую? Али правую?
– Левую! – проскулил будущий калека, заливаясь слезами.
Протяжно стонали посаженные на кол. Беззвучно покачивались уже повешенные.
Мужик рядом грыз репку. Похоже, репа здесь популярна. Гриша зажмурился – хрясь, и отрубленная кисть летит в корзину, стоящую у плахи, а рядом репкой хрустят.
Гриша говорил себе:
– Так. Я понял. Это просто кошмар. Страшный сон. Я что-то сожрал в клубе, или мне подлили, и теперь меня таращит и прет. Сейчас я открою глаза и окажусь дома.
Он глубоко вздохнул, прикрыл и открыл глаза.
Тут же получил крепкого пинка в спину. Дальше его повели на виселицу злые косматые мужики. Вот уже под ногами чурка, на шее петля. Небо ясное, в синеве над головой снова кружил коршун. Гриша набрал воздуху в легкие и заорал что есть мочи:
– Руку! Я согласен на руку! Рубите руку! – Но никто не слушал. Гриша умолк.
В голове с бешеной скоростью мелькало: так, с чего всё началось? Этот гаишник на капоте Гришиной машины, с травмами попавший в больницу? Нет, там папа всё оплатил, закрыл счета, папа всегда выручал и спасал. Ну, так он и обязан – кого же и выручать, как не единственного сына. Тогда что? Где и когда? За что!?
Вдруг Гришу осенило: это ведь та черноволосая ведьма из ночного клуба, Анфиса или как ее там, дура с серьгами до плеч, прокляла и пожелала ему пропасть за его насмешки над ней. Вот он теперь и пропадает один-одинешенек, с петлей на шее, под кружащим в небе огромным коршуном или кем тот был.
Гриша заплакал беззвучно, вспомнил маму, ее светлые волосы, нежный голос, серые прозрачные глаза...
Топот копыт, свист, хруст, ахи и охи, затем тишина.
Открыв глаза, Гриша увидел грудастую брюнетку в ярко-красном платье верхом на серой лошади посреди площади. Женщина кричала противным голосом, от него стало еще хуже, хотя хуже уже было некуда.
– Ах! Что делается-то?! Немедленно прекратите! Авдей Михайлович! Отпустите его!
«Что это, помощь со стороны? По-честному так не бывает», – подумалось Грише.
Приказчик Авдей Михалыч, распрямив усы и пригладив бороду, ответствовал степенно.
– Никак не могу-с, барышня Аглая Дмитриевна. Папенька ваш как повелел-с, так и будет-с.
Вслед за серой лошадью зашла на площадь гнедая, на ней сидел давешний карточный валет, барчук Алексей Дмитриевич. Поглядев на Гришу, признав, он скривился и сплюнул.
Женщина в красном, Аглая Дмитриевна, крикнула ему:
– Алёша, братик мой, а ну вели Авдею Михайловичу вмешаться!
Барчук в ответ лишь пожал плечами.
– Хорошо, сестрица. Велю. Вешай, Авдейка! Холопов учить надо, на то они и холопы.
Из барского дома по ступеням лестницы спустился пожилой дядька с бакенбардами – тот, что раньше был в атласном халате. Теперь на нем были фрак и цилиндр, трость в одной руке, кружевной платок в другой. Барин, одним словом.
Он нахмурился.
– Чего шумим, дети?
Женщина в красном осторожно слезла с лошади и бросилась к пожилому на шею, указывая на Гришу.
– Папенька! Избавь, прекрати душегубство! В честь именин моих, прекрати, молю!
Происходящее уже не казалось инсценировкой. Гриша начинал понимать: что случилось, то случилось. Проклятый ведьмой из ночного клуба, он попал в свой личный ад. Его мутило, ноги дрожали.
Пожилой, приподняв фиолетовый цилиндр, неторопливо прошелся мимо посаженных на кол и повешенных тел, заглянул в корзину с отрубленными руками-ногами, пнул подвернувшуюся под ноги курицу, подмигнул устроившейся поблизости в луже свинье. Обернулся к дочке.
– В честь именин, говоришь? Ладно. Будь по-твоему, Аглая. Милую всех, кроме остальных.
Валет-барчук подскочил, нарядным хлыстиком указал на Гришу, всё так же стоявшего с петлей возле виселицы.
– Отец, давай этого дрянного конюха повесим. Остальным холопам урок будет.
Барин поглядел на Гришу, кивнул Авдею Михалычу – конюха повесить. Пожевав губами, добавил:
– Уже время и чай подавать. Свежей земляники доставили, меда и мармеладу.
Аглая тяжело повисла на папашиной шее – даже фиолетовый цилиндр свалился с его головы.
– Папенька! Умоляю! Ради моих именин! Пощади этого глупого конюха! Он исправится!
Барин осторожно обнял дочку, косясь на упавший цилиндр, который уже обступили, хлопая крыльями, гуси.
– Ох, и доброе же у тебя сердце, Глашенька... Как отказать дочке единственной! – Махнул повелительной рукой. – Авдейка, сворачивай свистопляску.
Потом развернулся и ушел в дом. Барчук еще раз сплюнул и уехал.
Аглая Дмитриевна подошла к Грише, сама сняла петлю с его шеи, внимательно глядя в его мутные полубезумные глаза, хлопая пушистыми темными ресницами.
– Барышня! Заступница! Спасительница! Благодарствуем!
Прошка с Любашей кланялись и благодарили, дергали Гришу за руку, чтобы тот валился на колени, но он просто упал навзничь. Его подняли с уговорами, ласками, увещеваниями.