Холоп-ополченец. Книга 1 — страница 26 из 56

– Неужто один всех порубил? – с сомнением спросил Дорофей.

– Там-то следом отряд его подоспел – на Москву он к Шуйскому вел. Да уж тех-то и след простыл.

– Стало быть, храбрый воин, – проговорил одобрительно Козьма Миныч. – Кто ж такой будет? – спросил он монаха.

Марфуша напряженно слушала монаха. Ей казалось, что таким удальцом мог быть только ее Мишенька. Она то краснела, то бледнела, мечтая и боясь услышать сейчас его имя.

А монаху тут только пришло в голову, – как же это он не спросил имени своего избавителя. Осудят люди. Не задумываясь, он произнес первое, что ему пришло в голову:

– Боярский сын Петр Черкасов, с Мурому, холопов своих…

Легкий не то стон, не то вздох прервал чинное молчание, с каким слушали монаха. Марфуша, белая, как ее платок, вся поникла над столом, не в силах сдержать горячих слез, заливших ее лицо.

– Марфушенька, кровинушка моя! Да чтой-то ты? Аль занемогла? Може, не по нутру съела чего?

– Уж, кажется, пища у нас вся добрая, своей заготовки, – обиженно заговорила Татьяна Семеновна, – да и не притронулась она ни к чему, со странника глаз не сводила. Може, знала она того сына боярского, что он повстречал. Как он имя помянул, так и зашлась она.

– Ой, чтой-то ты, Татьяна Семеновна! – вскинулась Домна Терентьевна. – Грех тебе! Да она со своей светелки шагу не шагнула, с чужим человеком слова николи не молвила. В церковь и то с отцом, с матерью. Марфушенька! Да отзовись ты, вымолви, что с тобой приключилось-то? Ишь, тетенька чего говорит.

Марфуша, вся бледная, с дрожащими губами, подняла голову и проговорила еле слышно:

– Не обессудьте, тетенька Татьяна Семеновна, – в голову мне чего-то ударило, сама не знаю чего. Дозвольте в светлицу пойти. Полежу я, пройдет все.

На молчаливый кивок Татьяны Семеновны Марфуша встала из-за стола и неверными шагами пошла из горницы.

Дорофей, все время с тревогой следивший за ней, тоже вскочил и, не обращая внимания на строгий взгляд брата, сказал:

– Да ты, видно, впрямь занедужила, Марфуша. Ишь, тебя шат ведет, – и, подхватив ее, вышел вместе с ней из горницы.

Домна Терентьевна сидела как на горячих угольях, но встать до конца обеда не решалась.

Монах, воспользовавшись суматохой, прилежно заканчивал жирные щи, думая про себя, что не иначе как рыбка тут варилась, да и маслица, верно, прибавлено.

После обеда, когда все разошлись по своим местам отдыхать и монаха увели с собой приказчики, Козьма Миныч, перед тем как лезть на полати, остановил Домну Терентьевну и спросил:

– Домна Терентьевна, сколько Марфе твоей лет-то?

– Да в Петров пост шестнадцать годков сравнялось. В тот год, как ей родиться, пост-то короткий был. Только лишь настал, как раз под Марфу и Марию и родилась она, – зато Марфой и нарекли мы, – словоохотливо пояснила Домна Терентьевна.

– Пора замуж девке, пора, – покачал головой Козьма Миныч. – Год-то ноне плохой. Гурты вовсе гонять нельзя. А то бы чего ждать. Да ты скажи лучше, Домна Терентьевна, может, слыхала чего про того Черкасова, что монах поминал. Сын боярский – оно бы ничего.

– Ой, да что ты, братец Козьма Миныч! – перепугалась Домна Терентьевна. – Поклёп то! Да вот те Христос… Да как перед истинным… Девонька что слезка богородицына… И бровкой ни на кого не повела… Да я с нее и глаз ни на час не спускала. Да…

Но Козьма Миныч махнул рукой на бестолковую болтовню невестки и, не слушая ее больше, полез на полати. Ему хотелось хорошенько обдумать то, что он слышал от монаха. Не про Черкасова – это что, пустое, – Марфе жених всегда найдется, только бы смута улеглась. А вот что он про Москву говорил. Как же это – без войска царь Василий Иванович остался? Неужто окрестные города отложились от него, самозванцу этому передались? И первый-то Дмитрий неправильный был. Убит же был младенец, Дмитрий Иоаннович, злодеем Битяговским, и мощи его чудеса творили. Да и того-то самозванца, что с поляками пришел, на Лобном месте убили. Тот-то, первый, Гришка Отрепьев, послушник был из Чудова монастыря. А этот из поляков, может? Ляхи-то и первого приводили, и этого, верно, тоже. Лестно им смуту у нас завести, руки погреть – украинные города оттягать. Да не попустит господь! Опомнятся православные. Как это возможно проходимца невесть какого на московский стол посадить.

Козьма Миныч разволновался весь. Даже сон не шел. И Московское государство жаль, – родина ведь! И вере православной поруганье будет от ляхов. Да и ему-то самому, Козьме Минычу, как тогда быть? Пока этакая смута по всей русской земле идет, где тут гурты в Москву гонять. Вся торговля станет. Хуже, чем при уделах.

Козьма Миныч слез с полатей, напугав Татьяну Семеновну, и, махнув на нее рукой, чтоб не приставала, вышел во двор просвежить голову.

X

Царь Василий Иванович сильно осердился. Маленькие глазки его злобно сверкали, а дряблые щеки подпрыгивали. Он стучал посохом по некрашеному полу опочивальни, вспоминая, как стукал на него самого в молодости Грозный царь Иван Васильевич. Все кругом в ту пору дрожали и падали ниц, и всё делалось по его воле.

Царства целые по слову его покорялись. Казанское царство московской областью стало. Новгород Великий приказал долго жить. Волхов потек красной кровью, до краев наполнился телами непокорных бояр и посадских, а вольный город стал-таки московской волостью и из его царской воли больше не выступал. Про уделы больше и слуху не было, удельные князья слугами царя стали, а больших бояр он из конца в конец царства перегонял, старинные вотчины отбирал и где хотел, там земли давал. И никто слова ему сказать не смел.

А он, Василий Иванович, хоть на том же престоле сидит и тоже посохом в пол стучит, а людишки воли его не сполняют. Велел он Ивашку Болотникова привести и голову ему на Красной площади срубить. Лучших воевод в погоню послал. А они его между рук упустили. Целую ночь по Коломенскому из пушек палили, все село почитай выжгли. А наутро дознались, что даром лишь порох перевели: птица-то давно улетела. Из соседних деревень холопы прибежали, сказывали, что мимо них видимо-невидимо народу перло – и на конях, и пеших – и впереди Ивашка Болотников. А куда шли, бог ведает. На полдень словно. В Серпухов, может, а может, и еще куда.

Распалился Василий Иванович, так на гонца застучал посохом, что посох в щели между досок застрял, сам не мог вытащить, хорошо, ближний боярин, хромой князь Воротынский подскочил, выдернул посох и подал царю.

Тут царь обмяк немного, видит – напугал сильно всех. И приказал гонцу скакать что есть мочи назад к Коломенскому и велеть воеводам Ивану Ивановичу, брату его родному, и Михайле Васильевичу Скопину-Шуйскому поспешать с войском в погоню за безбожным Ивашкой и приволочь его, холопа окаянного, живым или мертвым, пред его царские очи.

Тут подошел к нему, прихрамывая, тот же князь Воротынский и зашептал ему что-то на ухо. Гонец, не дожидаясь больше, поспешил выскочить из горницы. Царь и не заметил того, он с интересом прислушивался к шопоту Воротынского, и маленькие глазки его засверкали хитро и радостно. Он потер руки и закивал головой.

– Веди, веди скорей. Коли не врет, это поверней будет. А вы подите, подите! Чего вы тут без дела толчетесь? – замахал царь руками на спальников, стольников, ближних бояр и окольничих, набившихся тем временем в опочивальню.

– Иди, иди! – торопил он Воротынского. – Я здесь ожидать буду. Сюда и веди.

Ближние бояре неохотно выходили из опочивальни. Всем любопытно было посмотреть, кого это Воротынский сулит привести к царю.

Душно было в опочивальне. Перины на широкой постели еще с ночи были не взбиты и не застланы, и от них шел густой прелый запах, мешавшийся с свежим запахом сосны от новорубленых стен дворца, где поселился с лета новый царь, не захотевший жить в хоромах прогнанного им и убитого Дмитрия. Жилой дух перешел туда из боярских хором князей Шуйских вместе с возами подушек, перин, покрывал, ковров, несчетных шуб и всякого домашнего скарба, перевезенного рачительным и скопидомным хозяином.

Василий Иванович сел на мягкое стульце в углу за кроватью, около изразцовой печки, где он больше всего любил сидеть, пригревшись у горячих изразцов, в тени пышного кроватного балдахина.

Василий Иванович знал, что Воротынский медлить не станет. Растеряв свое войско, князь Воротынский старался вернуть царскую милость всякими домашними послугами и часто умел угодить царю.

Не успел Василий Иванович на минуту одну завести глаза, как дверь опочивальни бесшумно отворилась, и через порог, согнувшись, переступил хромой, тощий князь. За ним шел такой же тощий и длинный швед, с нависшими бровями, в кургузом кафтане, по-журавлиному шагавший длинными, обтянутыми в черные чулки и короткие штаны тощими ногами.

Воротынский подошел, прихрамывая, к царскому стульцу и низко склонился прежде чем заговорить. Василий Иванович очень не любил, когда его заставали спящим.

– Привел к тебе по твоему повелению, великий государь, – заговорил Воротынский, медленно поднимая голову, – аптекаря Фридриха Фидлера, со свейской земли к нам приехал.

Когда Воротынский взглянул на царя, тот подозрительно всматривался в нескладного шведа, поклонившегося ему так, точно он вдруг переломился пополам.

– Долго ль тот свейский немец на Москве живет? – спросил царь Воротынского. – Может, его наш ворог и завистник, польский король Жигмонт, прислал, и он ему добра хочет?

– Зигмунт есть еретик папежской веры, – заговорил вдруг швед, сердито взглядывая из-под нависших бровей, – и я ему служить не буду. Я свейской короны и Лютеровой веры.

Воротынский испуганно замахал руками на Фидлера и заговорил, усиленно кланяясь царю:

– Не обессудь, великий государь, не привык тот аптекарь в царских хоромах бывать. Не знает, как с твоей милостью говорить. Он двенадцать годов на нашей земле живет, при царе Федоре Ивановиче приехал, за рубежом с той поры и не бывал, а тебе послужить хочет верой и правдой. Скажи сам, Фридрих Карлыч, как ты про ворогов великого государя полагаешь. Что ты давеча про безбожного Ивашку мне сказывал?