Холоп-ополченец. Книга 1 — страница 45 из 56

Михайла лег на лавку, но сон не приходил. Он слышал, как Маланья долго всхлипывала, уткнувшись, верно, головой в изголовье, чтоб не разбудить ребят.

Сердце у него сжималось, но он старался думать о дороге, о том, как он проберется в лагерь Дмитрия Иваныча и расскажет ему про Ивана Исаича, а тот возьмет его к себе и сделает начальником над мужицкой ратью.

Темно еще было, как Маланья слезла с печи, оглянулась на Михайлу – он крепко сжал глаза и не шевельнулся – и начала потихоньку справлять для него дорожную котомку. Открыла укладку в углу, достала чистую рубаху и портки, – наверно, мужнины, – утиральник, свернула и положила в мешок, потом затопила тихонько печь, растворила тесто, слазала в подполье, принесла оттуда коченок капусты, луку и десяток яиц, вскипятила на шестке чугунок воды, сварила яйца.

Михайла чуть-чуть приоткрыл глаза и следил, как она все это готовила. По щекам ее все время скатывались слезы, и она иногда вытирала их тыльной стороной руки.

Когда рассвело, у Маланьи была уже напечена гора лепешек, а на столе стояла похлебка и кринка молока.

Маланья подошла к Михайле и тронула его за плечо.

– Вставай, Михайлушка, поснедай да и с богом, покуда ребятки спят, а то не отвяжутся, поди.

Михайла молча встал, сходил во двор умыться, присел к столу и поел, что ему подала Маланья, хотя куски с трудом проходили ему в горло.

Потом Маланья подала ему мешок, куда она положила еще лепешек, яиц, луку и соли в тряпице.

– Бери, Михайлушка, – сказала она, – хоть денька на два сыт будешь. А вот тулупчик, хозяин-то мой другой взял, новый, а этот старенький, ну, все не в одной рубахе. Сапог-то нету, а вот лапти возьми на запас, свои-то живо истреплешь.

Михайла стоял перед ней, и так ему горько было, словно на смерть она его снаряжала. Хотел он сказать, что она ему что мать родная, да язык не ворочался. Он, как стоял, так и упал перед ней и поклонился ей в ноги, схватил мешок, тулуп и, не глядя на нее, выскочил в сени.

Маланья выбежала за ним.

– А лапти-то, Михайлушка? Позабыл?

Но Михайла только рукой махнул, сбежал с крыльца, распахнул калитку и, не оглядываясь, зашагал по деревенской улице.

II

Выйдя из села, Михайла решил, что на Калугу ему итти незачем. Он еще раньше расспросил мужиков, какая от них ближняя дорога на Москву. Вышло, что на Алексин, на Серпухов и на Подольск.

Путь не ближний – верст полтораста, коли не больше. Ну, ничего, у него теперь после Маланьиных хлебов да береженья силы вдвое прибыло, и он легко шагал по дороге от села к селу.

Места ближе к Москве пошли вовсе разоренные. Жители пуганые. Вспомнилось Михайле, как он, два года назад, по осени же шел с обозом в Нижний. Тоже неспокойно уж тогда было на русской земле. Как к Нижнему подходили, не раз и брошенные деревни попадались, и погорелые. А все-таки такого страха, такого разору не было, как теперь. Взять хоть Кстово: большое село на проезжей дороге, а жило себе, как и в прежние годы. И скота, и хлеба, и всякого запаса и для себя и на проезжих людей хватало.

А тут – войдешь в село – ни скота, ни лошадей, ни хлеба, ни огородины. Точно Мамай прошел. Ребятишки, и те на воротах не виснут, на глаза боятся показаться.

Начнет Михайла расспрашивать, кто их так под корень разорил, боярин, что ли, лют сильно, – так мужики рукой машут. Про бояр что говорить! Всем от них житья не было. А уж ихний такой был кровопивец, кнутобойца – век будут поминать!.. Да только об нем давно и слуху нет. В Москве, надо быть, отсиживается, дьявол! Ему-то ништо. Ну а им – куда уйти от своего места? Живут – смерти ждут. Точно их выкинули на проезжую дорогу, чтоб их всякий обидчик топтал. Ляхи больше всего обижали. Налетят, что воронье! И скот и запас весь заберут и надругаются еще. По лесам многие разбежались – девки, ребятишки. И засту̀пы ни от кого нет.

Спрашивал Михайла: «Кто ж теперь на Москве сидит – всё Василий или Дмитрий Иваныч?» Не знает никто. Будто как Василий, а кто его знает. Михайла опять спрашивал: «Да волю-то холопам объявляли?» Нет, такого не слыхать. «Ну, так, верно, не сел еще на царство Дмитрий Иваныч».

Куда ни придет – все на ляхов жалуются. Вовсе житья от них не стало.

Недалеко от Москвы пустили его переспать в деревне Нижние Котлы. Сказывали мужики: только что ляхи прошли, кур, какие оставались, всех позабирали, яиц парочки не оставили, окаянные! Скот сто́ящий давно угнали. Огородину всю забрали. А эти перепились – с собой у них вино было – и поскакали дальше – к царю будто, а к какому, кто их знает. Не сказывали.

Наутро, как уходил Михайла, остерегали его: сторожко де иди, не попадись – зарубят!

Ляхов Михайла еще никогда не видал, не знал, какие они бывают. Слыхал только от Ивана Исаича, что они Дмитрия Иваныча не пускали, и думал почему-то, что они высоченные и черные, как цыганы. В Княгинине у них был один мужик такой – черный, кудрявый, косая сажень в плечах – его цыганом прозывали.

А теперь, как шел он с Дурасова, не попадались ни разу ляхи. То, слышно, только что прошли, то будто следом идут, а сами, бог спас, не встречались. «Ну и теперь, – думал он, – авось, бог помилует, ушли далеко, не попадутся. Да и Москва близко, наверно, и Дмитрия Иваныча войско не за горами».

Стадо еще не выгнали, чуть рассвело, солнце не вставало. Идет он дорогой, утро выдалось теплое, тихое, словно летом. Роса на траве, влево-то поле распаханное – пар, а вправо кусты и кочки между ними, сырое, видно, место, трава зеленая-презеленая. Тихо так. И вдруг – точно стон откуда-то, будто человечий голос, на зверя не похож, да и откуда тут зверю быть, лесов нет. Остановился он, слушает, – криком кричит кто-то, заходится, вопит, словно смерть его настигает.

Что такое?

«Нечистый, может?» – подумалось ему. Да сам же себя уговаривает: «Какой там нечистый – день ведь». А все-таки душа не на месте.

Идет дальше, оглядывается во все стороны. Не видать никого, а кричит кто-то, жалобно так. Солнце уж сзади из-за холмов показалось, и сразу закурилась трава, и роса в траве засверкала. Кусты справа расступились. И вдруг Михайла остановился, как вкопанный.

Что за притча?

Отступя от дороги, среди зеленой травы – что это? Человек? Нет, голова в шишаке железном, блестит на солнце, над головой копье торчит, и на нем значок синий с желтым треплется, под головой панцырь тоже блестит, а ниже, впереди, точно будто уши лошадиные торчат из травы. Руки черные, взмахивает он ими и кричит чего-то, хрипло, непонятно и страшно так – за сердце хватает! Увидел Михайлу, тянет руки.

Господи, истинно навождение! Человек, видно! Чего ж с ним? Чего ж не идет-то? Не то прочь бежать, не то к нему кинуться. Господи! Никогда с ним такого не бывало.

Собрался с духом, обернулся к голове и крикнул:

– Эй, ты! Кто ты такой есть? Отзовись!

Голова чего-то завопила истошным голосом. За сердце берет. Закричала, а там забормотала, не по-русски будто. Шипит, цокает. Ни слова не понял Михайла.

Глаза на лоб лезут, ревет, руками машет, точно зовет. Михайла уж хотел было броситься, шагнул, да слышит – земля под ним подается. Он скорей назад отскочил. Оглянулся, а по дороге, следом за ним, из Котлов идет деревенское стадо. И какое стадо! – десятка полтора коровенок тощих, ребра видать, да овец, может, тоже десятка три, не больше, – ни телят, ни ягненочка. Глядеть не на что. А сзади пастух идет, старик, на высокую палку опирается, и подпасков двое, парнишек молодых. Собак и нет вовсе.

Михайла пошел назад, навстречу к старику, поклонился ему и заговорил:

– Дед, а дед, гляди, что это у вас? Там вон. Видишь? Человек, не человек, кричит чего-то, а чего – не понять.

Старик остановился, перенял палку в левую руку, приложил ко лбу заскорузлую черную ладонь, вгляделся, потом махнул рукой и сказал, точно рад даже был:

– Вот, вот! Так с ими со всеми будет! Не доржит их русская земля!

– Да кто ж то? – спросил Михайла.

– Да лях же! – проговорил старик. – Видно, с тех, что вечор у нас останное позабирали. – Старик погрозил кулаком в сторону кричащей головы. – Думают, так им господь и попустит вконец нас извести. Не будет того! Ишь, земля под ими расступаться стала! Тут надо знать места. А они дуро́м валят, их трясина и затягиват. На конях ведь они были. Скачут, сам чорт им не брат! А ноне, гляди, – где он, конь-то? Ухи одни торчат. Так и с им будет, с ляхом! Девки, видать, в кусты за валежником вечор пошли, а он, поди, сатана, отстал да за ими и подался. Так девки – те тропки знают, а он, вишь, прямиком. Тут его господь и настиг!

Михайла с ужасом посмотрел на несчастного ляха. Теперь трясина подходила ему под самые плечи. Он уж и человечий голос потерял. Волком выл.

– Так с ими со всеми будет! – сказал старик.

– А может, веревку ему кинуть? – нерешительно проговорил Михайла. – Ишь, мучается как! Гляди, глазы вовсе повылазили.

– Да ты что, малый! – строго обернулся к нему старик. – Аль против божьей воли итти надумал? Лях ведь он, нехристь! – сказываю я. Русскую землю зорит. Всех их господь расточит! Ни единого на нашей земле не останется!.. Иди, куда шел. Не твоя тó забота. У нас озорничал, пущай же у нас его и земля заглонет.

Михайла молча повернулся и пошел своей дорогой. Долго еще в ушах у него звучал хриплый вой ляха, а когда он оглядывался, он видел высокого пастуха, медленно бредшего, опираясь на палку, за своим жалким низкорослым стадом.

«Да что ж это с русской землей сталось?» думал Михайла.

Вышел он из дому воли себе добывать. Пришел к Болотникову, и тот ему растолковал, что не один он воли ищет, весь народ русский в кабале, для всех нужно волю добывать. С той поры сколько времени прошло! Сам Болотников за волю голову сложил, а про волю все не слыхать. Да и не в том одном беда. С того времени народу, видать, еще лише стало. В корень разоряется русская земля. Не одни бояре крестьян в кабалу забирают и дышать не дают. Еще из-за рубежа вороги налетели, ляхи проклятые, весь народ зорят! Что только дальше будет?