– Спрашиваешь, что́ я, – а сам и не слухаешь.
Михайла что-то промычал. Ему теперь не до Степки было.
А Степка между тем начал с увлечением рассказывать, как ему повезло под Муромом. Впрочем, даже не под Муромом, а скорей под Владимиром. Они с парнями попались раз под Муромом, их там выпороли, что сильно огороды грабили. Они и убежали, бродили где день, где ночь, да и добрели чуть не до Владимира. Там он как-то один ломал горох в поле, как вдруг неподалеку от него птица какая-то прилетела откуда-то, словно ее швырнули, и прямо в горох забилась, а на нее сверху камнем другая, белая. Степка даже испугался, никогда он такой не видал. Красивая больно. Он подкрался ближе, глядит – она ту-то, нижнюю, когтит и не видит ничего. Так ему захотелось этакую чудную птицу словить, он как кинется на нее сверху, придавил ей горло, она и выпустила нижнюю. Он отпустил ей шею, чтоб не удушить, а сам скинул кафтан, обернул ее, глядит – на ногах у нее обмотки и колокольчик серебряный привешен. Ну, он видит: птица меченая. Ой ей сейчас ноги связал, колокольчик снял, за пазуху сунул и – бежать! Сколько ден в копне сена жил, кормил птицу мышами да сурками, воды ей из ручья приносил. Приучил маленько к себе. Ну, а там схоронил ее раз в сене, привязал к колышку, а сам пошел в село – заголодал сильно. А на селе как раз отряд казаков для Дмитрия Иваныча оброк собирает. Лошадей сколько-то, коров, ярочек, всякого довольствия, ржи, пшена, масла, огородины, птицы домашней.
– Вот я и надумал, – продолжал Степка и даже с лавки встал прямо перед Михайлой, – пошел, стало быть, к старшому, есаул, что ли, и говорю ему – ты слухай, Михайла! – «Хошь, – говорю, – я твоему царю такую птицу подарю, про какую в сказках лишь сказывают. Только лишь сам ее повезу. Она к другому не пойдет. А вы меня кормить будете, а уж там что государь пожалует».
«Согласился он. „Тащи, – говорит, – птицу“. А как увидал, говорит: „Так то ж кречет. Ты чего ж не сказывал?“ А я говорю: „Чего мне сказывать? Сам должон знать“. Ну, поехали мы. Не обижали меня, ничего. А как приехали – прямо к царской палатке. Царю доложили. Выходит сам царь. Кругом все кричат: „Государю сокола привезли!“ Обрадовался царь, поглядел на меня и говорит: „Это от кого ж сокол?“ А я говорю: „Это, мол, я сам ото всего моего усердия. Сам поймал, сам и приручил“. Ну, государь видит, что сокол меня знает, он меня сейчас сокольничим и назначил и кафтан мне белый с позументом велел сшить и все снаряженье».
Степка с гордостью оглядывал себя.
– Ты, стало быть, теперь все при государе? – проговорил Михайла, даже не поглядев на Степкин наряд. – Ты, может, слыхал, как насчет холопов? Дмитрий Иваныч, еще как в Польше был, сулил указ дать, чтоб всем холопам вольными стать. А вот был или нет тот указ, никак не дознаюсь я.
– Не слыхал, – сказал Степка равнодушно. Ему было досадно, что Михайла про него ничего не спросил и не удивился, что государь его так приблизил.
– Государь ко мне больно милостив, – сказал он. – Вовсе от себя не отпускает. Он и на Москву пойдет, меня с собой возьмет. Как Шуйского прогонит, меня боярином сделает. Сокольничие, сказывают, все из бояр.
– А скоро он на Москву пойдет? – спросил Михайла.
– Не знаю, – ответил Степка. – Ему и тут, чай, не плохо. На охоту ездим. Бояре с Москвы приезжают, пиры задаем. И я все при государе. И царица Марина Юрьевна меня жалует.
– А до народа государь милостив? – спросил Михайла.
– Милостив! – ответил Степка. – Чего там? Он все с боярами да с воеводами. Не с мужиками ж ему? Ну, Михалка, – прибавил он, зевнув и потянувшись, – лавки-то у меня больше нет. Хошь – на полу ложись. Мне спать охота.
Михайла так устал за дорогу, что сразу же, как протянулся на полу, подсунув под голову свой мешок, так – и перекреститься не успел – заснул, как помер.
Наутро Михайла проснулся от заливистого собачьего лая и завыванья. Точно целая свора собак гналась за волком и уже настигала его.
Михайла вскочил и, подойдя к Степке, спавшему беспробудным мальчишеским сном, затряс его за плечо.
– Степка, чего это собаки взъелись? Неужто у вас на село волки забегают?
Степка поднял встрепанную голову.
– Волки? Где? – пробормотал он.
– Да слышишь – собаки чего делают.
Степка вскочил.
– Бежим скорей! Это, верно, пан Рожинский травит кого. Слышь – хохочут.
Со двора доносились какие-то крики, улюлюканье, хохот.
Михайла натянул тулупчик, Степка надел свой кафтан, и, захватив шапки, они выбежали в сени и распахнули дверь на крыльцо. Но во дворе было пусто. Улюлюканье, визг, вой и лай доносились откуда-то издали.
Они сбежали с лестницы и, пробежав двор, выскочили в ворота. У ворот и вдоль домов толпилось много народа, больше все поляки в разноцветных жупанах, паненки в нарядных шубках. Все они кричали, хохотали, махали платками и шапками. Вытянув шеи, поднимаясь на носках, все смотрели вдоль улицы, где с визгом, лаем и завываньем мчалась свора собак.
Степка дернул Михайлу за рукав и крикнул ему в ухо:
– Гляди: царь и царица и пан Рожинский с ними.
Михайла оглянулся. На крыльце в кресле сидела нарядная красивая пани, широко раскинув шитую золотом юбку и кутаясь в накинутую на плечи парчевую, подбитую мехом кофту.
За ней, опираясь на спинку кресла, стоял тот самый царь, бритый, в шитом золотом кафтане, которого вчера видел Михайла у ворот. Рядом с ним громко хохотал, махал руками и что-то кричал высокий худой польский пан.
Царь тоже усмехался, но качал головой и точно уговаривал в чем-то пана, оборачиваясь к нему и трогая его за плечо. А потом вдруг сам начинал хохотать.
Михайла оглянулся на собак. Кого это они травят? Как раз в это время стая с визгом, лаем и урчаньем сбилась в кучу. Сквозь собачий лай из кучи доносились человечьи крики.
«Господи, да неужто человека затравили!» подумал Михайла, напрасно пытаясь разглядеть что-нибудь в копошащейся куче.
Отчаянные крики и вопли неслись оттуда. Будто кто-то вопил истошным голосом: «Спасите, помогите!»
«Да чего ж никто собак не разгонит!» с ужасом думал Михайла.
На крыльце пан захлопал в ладоши и крикнул зычным голосом:
– Цыц! Отозвать собак! Будет!
Охотники бросились к своре и, стегая собак арапниками, с трудом растащили их в разные стороны.
Какие-то люди подбежали к лежавшему и, подхватив его под руки, поволокли во двор.
Он громко закричал, и Михайле почудилось в его голосе что-то знакомое. Он весь вздрогнул, схватил Степку за плечо и крикнул:
– Бежим, Степка! Кого это собаки загрызли?
– Время мне нет, – проговорил Степка. – Клетку надо чистить, сокола мыть. Ну как государь на охоту соберется?
Михайла оглянулся. Из толпы к нему торопливо пробирался Гаврилыч. Добродушное лицо его было озабочено. Он подошел к Михайле, взял его за локоть и проговорил:
– Пийдемо, Михайло! Там знаёмый мужик з нашей рати.
Михайла только поглядел на Гаврилыча и торопливо пошел за ним. Почему-то ему все вспоминался Болотников, хотя он знал, что того уже давно нет на свете.
Михайла ничего не спрашивал Гаврилыча, и тот тоже не проронил ни слова, пока не остановился у одной избы.
– Ось дэ, – сказал он, отворяя калитку и входя во двор. Михайла вошел за ним. Он сам не понимал, отчего у него похолодело и сжалось в груди, точно он сейчас должен увидеть что-то страшное.
Они поднялись на крыльцо и вошли в сени. Из избы слышались глухие стоны.
Михайла схватил Гаврилыча за руку и вскрикнул:
– Да кто ж там, Гаврилыч? Господи! Кого ж они?
Гаврилыч, не отвечая, открыл дверь в черную половину избы.
Молодая баба наклонилась над кем-то, лежавшим на лавке под окнами.
– Испей кваску, болезный, – говорила она жалостливым голосом, – може, полегчает. Вишь ироды проклятущие! Православного человека псами травить! Нехристи окаянные! Погибели на них нету!
– Ну, ты, придержи язык! – проворчал мужик, которого раньше не заметил Михайла. – Полон двор ляхов. Услышат – всыпят тебе горячих.
– Да уж с таким мужиком того и жди, – сердито обернулась к нему женщина. – Засту́пы не дожидайся.
– От дура баба, – пробормотал приземистый угрюмый мужик, отворачиваясь. – И на кой ляд этим бабам языки дадены?
– А чтоб вас, дурней, лаять! – быстро отозвалась баба.
Но в это время лежавший на лавке опять застонал, и она нагнулась к нему.
– Помог бы хоть разоболочить его. Ишь, в клочья изодрали тулуп, проклятые.
Мужик встал, но Гаврилыч дернул Михайлу, застывшего у порога, и подошел с ним к лавке.
Михайла со страхом взглянул на испачканное грязью лицо со спутанной всклокоченной бородой и вскрикнул:
– Невежка!
Мужик с трудом поднял веки, шевельнулся, точно хотел приподняться, но тотчас охнул и прошептал:
– Михалка, ты?
Баба повернулась к Михайле:
– Земляк, что ли?
Михайла кивнул.
– Ну-ка, помоги. Мой-то, вишь, что чурбан сидит. – Она покосилась на мужика, снова опустившегося на лавку.
Михайла дрожавшими руками приподнял Невежку, пока баба старалась осторожно снять с него тулуп. Рубаха под тулупом была в крови и тоже изодрана. Когда они начали расстегивать ворот и развязали пояс, Невежка забеспокоился.
– Там, там, – бормотал он хриплым голосом, взглядывая на склонившегося к нему Михайлу, – грамота там, от мужиков. Не изорвали ль собаки?
Михайла засунул руку за пазуху и нащупал смятый, но не изорванный сверток.
Невежка с тревогой следил, как Михайла вынул сверток, развернул его из тряпицы и осмотрел. Собачьи зубы только стиснули его, но не разорвали.
– Возьми к себе, – прошептал Невежка, – чтоб не утерялся.
Михалка распахнул тулуп и засунул сверток себе за пазуху.
Потом они втроем сняли с Невежки рубаху. По счастью, больших ран у него не было. Овчинный тулуп защитил его. Только на плече и на руке была содрана кожа и текла кровь, а на груди проступал большой синяк. Должно быть, он ушибся, упав на подмерзшую за ночь дорогу или попав на камень.