В Тушине
I
Долго болел Михалка, уйдя из Тулы, а когда очнулся, зима была. Лежал он в крестьянской избе, баба какая-то молодая за ним ходила, ребятишки пищали, и никак он сперва не мог в толк взять, как он там очутился. Потом понемногу стало ему вспоминаться то одно, то другое.
Вспомнилось, как Иван Исаич обнимал его на соборном крыльце в Туле и наказывал искать Дмитрия Иваныча и с ним за волю биться. Потом не стало Иван Исаича, а он сидел на каком-то крылечке на площади, Невежка его тормошил и тащил куда-то. Потом шли они дорогой уж за Тулой, и Савёлка к ним пристал, все спорил с Невежкой и его, Михайлу, тоже куда-то тащил.
И тут вдруг ясно он вспомнил, что́ Савёлка говорил: только лишь за ворота вышли они всем ополченьем и с посадскими, народ им стал встречу попадаться и сказывали, что неподалеку, в Крапивне будто, стоит сам Дмитрий Иваныч с войском. Савёлка и звал Михайлу к нему, а Невежка не пускал.
Как вспомнил про то Михалка, так за голову схватился. Ну не дурни ли они были! В Туле они сидели, не знали, что Дмитрий Иваныч близко, ну, а как вышли да узнали, им бы сразу стать и сказать: «Не поведем мы Иван Исаича и других к царю Василью, пойдем всем войском к Дмитрию Иванычу». Ну что бы посадские против казаков да мужиков поделали? А они, как бараны, шли да шли, прямо в царский лагерь. Сдали там воевод, забрал их Василий Иванович, колодки набить велел, а из казаков многих тут же стрельцы побили. Мужики больше еще с дороги разбежались. Разве устережешь столько народа. Вот и они с Невежкой и с Савёлкой тоже ушли.
Невежка звал домой. Но Михайла не согласился. Помнил он последний наказ Иван Исаича и из воли его выйти не хотел. Как Иван Исаич до последнего часа за волю бился и голову за нее сложил, так и он будет. Простились они с Невежкой и пошли разыскивать Дмитрия Ивановича.
Пришли они было с Савёлкой в Крапивну — говорят: был Дмитрий Иваныч, да ушел в Калугу. Побрели к Калуге. А тут зима подошла, да и свалился он, Михайла, не доходя Калуги, в Дурасове селе — трясовица привязалась, да такая злая — без памяти целый день пролежал, на другой опамятовался, да слабей малого младенца. Сперва-то никто их с больным не хотел в избу пускать. В последней уж избе по порядку стал Савёлка у бабы Христом-богом проситься. А она говорит:
— Куда я вас, двоих мужиков, пущу? Я одна с ребятами. Проваливайте подобру-поздорову!
А Савёлка ей:
— Помрет парень, на твоей душе будет грех.
А она:
— Да кто вы такие, бог вас знает. Времена ноне не тихие. Как-то вот тоже у шабров[6] стали какие-то, а за ними следом стрельцы. Тех-то похватали, да и шабра Семена зарубили: «Пошто де воров пущал! То от Ивашки Болотникова беглые». Может, и вы беглые, как мне знать.
Савёлка стал божиться, что они прохожие люди и воровских дел за ними нету.
Баба подумала, да и сжалилась, пустила. Только, говорит, больной-то пущай лежит, а ты покуда подсоби мне. Одна я сам-пят, с четырьмя ребятишками, а у меня хлеб не обмолочен.
Ну, Савёлка помог. А наутро Михайлу пуще прежнего схватило, трясет, подкидывает, а сам в жару весь лежит. Баба поглядела на него и говорит Савёлке:
— Знаю я эту болесть. Всее зиму она его трепать станет, а как тепло настанет — отпустит. Я уж за им похожу, бог с им. Он, видать, не охальник. Лавки не пролежит. А тебе чего ж зря время проводить? Иди себе, куда шел. Он тебе все одно не товарищ. Только лишь уговор промеж нас. Я — вот она, вся тут. Жили мы справно. Запашка есть, огород. А мужика забрали в какое ни есть ополченье. Мне одной не сдюжить. Стало быть, пропадать и с ребятами. Так вот пущай он, как встанет, за мой за хлеб за соль лето мне проработает. А как уберемся, пущай идет, куда шел.
— А как помрет? — спросил Савёлка.
— Ну что ж? Стало быть, божья воля. Ништо, похороним, как след, в освяченной земле. Мне то̀ тогда за души спасенье зачтется.
Савёлка попрощался и пошел — что будешь делать?
Но Михайла не помер. Маланья за ним, как за сыном родным, ходила, меньшой сынишка тятькой стал звать. Снег еще не сошел, бросила его трясовица. Можно бы и уйти, да совести нехватило. Истинно пропадать бабе одной с ребятами.
Подумал он, подумал. Коли этим летом дело решится, добудут волю, стало быть, и без него обошлись. А коли всё биться будут, он, как хрестьянскую всю работу справит, бегом побежит, разыщет Дмитрия Иваныча и пойдет с ним волю добывать.
На том и порешил.
За тульское сиденье да за долгую болезнь вконец отощал Михайла. Не за день, не за два к нему силы вернулись. Походов да битв ему бы в ту пору никак не выдержать. Жизнь в деревне у Маланьи ему тут в самый раз была. Как земля после зимней спячки оживать стала, так и в него помаленьку силы вливаться стали. Маланья его не торопила, не нудила; домашнюю работу сама всю справляла, а на него только поглядывала да подкармливала его.
Как снег стаял, в воздухе весной потянуло и мужики, как медведи из берлог, стали из изб на вольный воздух вылезать, так и Михайла начал выползать на крылечко, бродить по двору, заглядывать в сараи да в амбары, припоминать крестьянское хозяйство.
Как только Михайлу трясовица бросила и он задумываться начал, Маланья так ему в глаза и заглядывала, а спрашивать ни о чем не спрашивала. Ну, а как он думу с себя сбросил, стал по двору ходить да спрашивать, где у нее соха и борона, чтоб заранее осмотреть, все ли исправно, — она и повеселела. Ребятишек ласкает, а ему норовит лишний кусок за столом подложить.
Про последний год Михайле и не думалось совсем. Точно и не он это за Болотниковым на коне скакал, в землянке жил, на городской стене туру выслеживал, ночью с отрядом скакал и со стрельцами бился.
Теперь он, постучав во дворе топориком да поужинав досыта в избе, выходил на заре посидеть на завалинке. И так ему тихо и покойно на душе становилось, такие мирные думы копошились в голове, что губы сами собой круглились и вытягивались, и, сам не замечая, он начинал свистать, как птица по весне голос пробует.
Маланья тоже, прибрав со стола, выходила послушать, и сердце у нее радовалось. Ребятишки, и те замолкали и слушали. Нравился им Михайлин свист. Старший приставать даже стал к нему, чтобы научил и его. Но Михайла не любил этих разговоров. Стыдился он своего свиста. Отмахивался от мальчишки и говорил ему: разве этому научишь? Это уж кому от бога положено. А про себя думал: а может, и не от бога, а от нечистого?
А наутро Михайла принимался снова за нехитрую дворовую работу. Тут плетень починит, там топор наточит или рассохшуюся за зиму борону сколотит.
Так и заделался Михайла пахарем, каким и в Княгинине никогда не бывал. Ну, крестьянскую работу он все-таки знал. Приводилось, еще как отец жив был, ему помогать — и пахал, и боронил, и молотил осенью. Вот жать, правда, не приходилось. Ну, да не велика наука — привыкнет.
Работал он вёсну и лето, как заправский хлебороб. И ни о чем, кроме работы, не думал.
Лето жаркое стояло, душно в избе было, и Михайла перешел спать на сеновал над конюшней. Там все-таки попрохладней было.
Раз ночью проснулся он и слышит: внизу, в конюшне, возня какая-то. Лошадь копытом бьет, фыркает, ржет. Он скорей натянул рубаху, тихонько приоткрыл дверь и, стараясь не зашуметь, спустился по лестнице во двор.
Дверь в конюшню была открыта, на земле стоял небольшой фонарик, а около денника копошился какой-то человек в казацкой шапке, стараясь вывести упиравшуюся лошадь.
У Михайлы так и закипело внутри. Он бросился к ночному грабителю, схватил его за шиворот и закричал не своим голосом:
— Вор! Лошадь свести хочешь! Вот погоди, кликну мужиков. Они тебе намнут бока, покажут, как рабочую лошадь красть. Бродяга!
— Пусти! — кричал тот, стараясь вырваться. — Не твоя ведь лошадь! Хозяин, верно, в избе спит. Пусти — уйду. Мужики-стервецы до смерти забьют.
— А что ж, миловать вас, бродяг? Мужику, чай, без лошади пропадать.
В эту минуту тот вырвался, взглянул на Михайлу, хлопнул себя по ляжкам и громко захохотал:
— Так это ж ты, Михалка! Ишь как заговорил! Как с Болотниковым ходил, и сам бы, небось, у мужика лошадь свел… А ноне…
Михайла с яростью бросился на него:
— Молчи, Браилко! Не то тотчас мужиков кликну. Видно, Печерица прогнал тебя, что ты по дорогам бродяжишь. Утекай лучше, не то худо будет. Ну!
Браилко выругался, плюнул, выбежал из конюшни, перемахнул через плетень и через минуту исчез в ночном сумраке.
Михайла погрозил ему вслед кулаком. Он еще весь дрожал от злости.
— Бродяга! Чортов сын! — бормотал он, запирая конюшню и взбираясь опять на сеновал. — Без лошади бы оставил! Как убрались бы?
Но когда он протянулся на сене, он не почувствовал никакой радости от того, что так удачно отбил Маланьину лошадь. Что-то свербило у него внутри, он и сам не понимал что.
Наутро он никому не рассказал про ночное нападенье, хоть и знал, что Маланья молиться бы на него стала, услыхав, что он спас ее лошадь.
С этой ночи стали его опять думы одолевать. Едет он с поля со снопами и вдруг вспомнит: а что-то теперь на белом свете делается? Про них тут словно и сам бог позабыл. И не мог он себе простить, что ни о чем не расспросил Браилку. Накинулся на него, ровно пес сторожевой, и не подумал ни о чем. А он, верно, знал, где теперь бои идут. Может, под Москвой люди бьются, волю добывают. А он тут чужое добро сторожит. Может, Дмитрий Иванович уж Москву взял, волю холопам даровал.
И сразу все вокруг ему точно опостылело, усталь ни с того ни с сего напала. Самая веселая работа — молотьба, а он через силу цепом взмахивает. А вечер придет, войдет в избу, и так ему чего-то тесно в ней и душно покажется — не глядели бы глаза. За ужином кусок в горло не идет.
Ну, все-таки работу он свою не бросил. Все, как надо быть, закончил. Только около Покрова со всеми делами управился.
И тут раз, как уже весь хлеб обмолочен в амбаре лежал, и скоту корм припасен, и огородина в подполье уложена, Михайла вечером — ребята уж спать полегли — сел под окном на лавку, подозвал Маланью, велел и ей тоже сесть и сказал:
— Ну, хозяйка, спасибо тебе за твою хлеб-соль и за ласку. Чем мог, подсобил я тебе, а ноне отпусти меня ты, куда мне наказано. Дмитрий Иваныч, верно, давно к Москве прошел, а сел либо нет на царский стол — не узнать. Зарок я дал биться до последнего, покуда он царем на Москве сядет и волю холопам даст.
Давно уж рассказал ей Михайла, что с Болотниковым он был и за что они бились. Ничего — поняла она. Больше, верно, из-за того, что сам он ей люб стал.
— Ох, Михайлушка, — заговорила Маланья, утирая глаза рукавом, — мне тебя отпустить ровно от сердца кус оторвать! Уж так ты нам ко двору пришелся, лучше нельзя. Мужика-то моего, может, и на свете нет, вестей не присылает. Да и как был, больше в кружале сидел, а домой придет, за косу меня таскает, ребят пинает. Може, не уходил бы ты? Погодили бы еще годочек, а там бы и закон приняли. Хозяином бы стал. А, Михайлушка?
Маланья смотрела на него грустными, любящими глазами, и сердце у Михайлы сжималось от жалости. Она была такая тихая, покорная. Трудно было обидеть ее.
Они сидели на лавке под маленьким оконцем, не вздувая огня. Бледный месяц, пробиваясь сквозь осенние облака, иногда бросал в избу неясный свет. Маланья протянула руку и робко коснулась руки Михайлы.
Михайла весь вздрогнул. Сразу перед ним встала изба Дорофея Миныча и тот вечер, когда они с Марфушей сидели под окном и она, взяв его за руку, говорила ему, что будет ждать его и ни за кого без него замуж не пойдет. Неужто же он забудет свою Марфушу? А Иван Исаич? Неужто он не сполнит его последний наказ?
Михайла встал, провел рукой по лбу и сказал Маланье:
— Не говори ты мне таких слов, Малаша. Сердце у меня слабое. Жаль мне тебя и ребят — вот как. Кабы мог, может, и не ушел бы от тебя никуда. Да нет моей воли. Верной клятвой я обвязался, докуда не будет на русской земле холопам воли, биться до последнего за волю. Год без малого я у тебя провел, и великое тебе спасибо, что ты меня, бобыля безродного, в семью приняла, отходила от лихой болести.
Михайла в пояс поклонился Маланье.
— А теперь не держи ты меня. Наутро чем свет пойду прямым путем на Москву.
Маланья ничего больше не сказала, поклонилась Михайле и залезла на печку к ребятам.
Михайла лег на лавку, но сон не приходил. Он слышал, как Маланья долго всхлипывала, уткнувшись, верно, головой в изголовье, чтоб не разбудить ребят.
Сердце у него сжималось, но он старался думать о дороге, о том, как он проберется в лагерь Дмитрия Иваныча и расскажет ему про Ивана Исаича, а тот возьмет его к себе и сделает начальником над мужицкой ратью.
Темно еще было, как Маланья слезла с печи, оглянулась на Михайлу — он крепко сжал глаза и не шевельнулся — и начала потихоньку справлять для него дорожную котомку. Открыла укладку в углу, достала чистую рубаху и портки, — наверно, мужнины, — утиральник, свернула и положила в мешок, потом затопила тихонько печь, растворила тесто, слазала в подполье, принесла оттуда коченок капусты, луку и десяток яиц, вскипятила на шестке чугунок воды, сварила яйца.
Михайла чуть-чуть приоткрыл глаза и следил, как она все это готовила. По щекам ее все время скатывались слезы, и она иногда вытирала их тыльной стороной руки.
Когда рассвело, у Маланьи была уже напечена гора лепешек, а на столе стояла похлебка и кринка молока.
Маланья подошла к Михайле и тронула его за плечо.
— Вставай, Михайлушка, поснедай да и с богом, покуда ребятки спят, а то не отвяжутся, поди.
Михайла молча встал, сходил во двор умыться, присел к столу и поел, что ему подала Маланья, хотя куски с трудом проходили ему в горло.
Потом Маланья подала ему мешок, куда она положила еще лепешек, яиц, луку и соли в тряпице.
— Бери, Михайлушка, — сказала она, — хоть денька на два сыт будешь. А вот тулупчик, хозяин-то мой другой взял, новый, а этот старенький, ну, все не в одной рубахе. Сапог-то нету, а вот лапти возьми на запас, свои-то живо истреплешь.
Михайла стоял перед ней, и так ему горько было, словно на смерть она его снаряжала. Хотел он сказать, что она ему что мать родная, да язык не ворочался. Он, как стоял, так и упал перед ней и поклонился ей в ноги, схватил мешок, тулуп и, не глядя на нее, выскочил в сени.
Маланья выбежала за ним.
— А лапти-то, Михайлушка? Позабыл?
Но Михайла только рукой махнул, сбежал с крыльца, распахнул калитку и, не оглядываясь, зашагал по деревенской улице.
II
Выйдя из села, Михайла решил, что на Калугу ему итти незачем. Он еще раньше расспросил мужиков, какая от них ближняя дорога на Москву. Вышло, что на Алексин, на Серпухов и на Подольск.
Путь не ближний — верст полтораста, коли не больше. Ну, ничего, у него теперь после Маланьиных хлебов да береженья силы вдвое прибыло, и он легко шагал по дороге от села к селу.
Места ближе к Москве пошли вовсе разоренные. Жители пуганые. Вспомнилось Михайле, как он, два года назад, по осени же шел с обозом в Нижний. Тоже неспокойно уж тогда было на русской земле. Как к Нижнему подходили, не раз и брошенные деревни попадались, и погорелые. А все-таки такого страха, такого разору не было, как теперь. Взять хоть Кстово: большое село на проезжей дороге, а жило себе, как и в прежние годы. И скота, и хлеба, и всякого запаса и для себя и на проезжих людей хватало.
А тут — войдешь в село — ни скота, ни лошадей, ни хлеба, ни огородины. Точно Мамай прошел. Ребятишки, и те на воротах не виснут, на глаза боятся показаться.
Начнет Михайла расспрашивать, кто их так под корень разорил, боярин, что ли, лют сильно, — так мужики рукой машут. Про бояр что говорить! Всем от них житья не было. А уж ихний такой был кровопивец, кнутобойца — век будут поминать!.. Да только об нем давно и слуху нет. В Москве, надо быть, отсиживается, дьявол! Ему-то ништо. Ну а им — куда уйти от своего места? Живут — смерти ждут. Точно их выкинули на проезжую дорогу, чтоб их всякий обидчик топтал. Ляхи больше всего обижали. Налетят, что воронье! И скот и запас весь заберут и надругаются еще. По лесам многие разбежались — девки, ребятишки. И засту̀пы ни от кого нет.
Спрашивал Михайла: «Кто ж теперь на Москве сидит — всё Василий или Дмитрий Иваныч?» Не знает никто. Будто как Василий, а кто его знает. Михайла опять спрашивал: «Да волю-то холопам объявляли?» Нет, такого не слыхать. «Ну, так, верно, не сел еще на царство Дмитрий Иваныч».
Куда ни придет — все на ляхов жалуются. Вовсе житья от них не стало.
Недалеко от Москвы пустили его переспать в деревне Нижние Котлы. Сказывали мужики: только что ляхи прошли, кур, какие оставались, всех позабирали, яиц парочки не оставили, окаянные! Скот сто́ящий давно угнали. Огородину всю забрали. А эти перепились — с собой у них вино было — и поскакали дальше — к царю будто, а к какому, кто их знает. Не сказывали.
Наутро, как уходил Михайла, остерегали его: сторожко де иди, не попадись — зарубят!
Ляхов Михайла еще никогда не видал, не знал, какие они бывают. Слыхал только от Ивана Исаича, что они Дмитрия Иваныча не пускали, и думал почему-то, что они высоченные и черные, как цыганы. В Княгинине у них был один мужик такой — черный, кудрявый, косая сажень в плечах — его цыганом прозывали.
А теперь, как шел он с Дурасова, не попадались ни разу ляхи. То, слышно, только что прошли, то будто следом идут, а сами, бог спас, не встречались. «Ну и теперь, — думал он, — авось, бог помилует, ушли далеко, не попадутся. Да и Москва близко, наверно, и Дмитрия Иваныча войско не за горами».
Стадо еще не выгнали, чуть рассвело, солнце не вставало. Идет он дорогой, утро выдалось теплое, тихое, словно летом. Роса на траве, влево-то поле распаханное — пар, а вправо кусты и кочки между ними, сырое, видно, место, трава зеленая-презеленая. Тихо так. И вдруг — точно стон откуда-то, будто человечий голос, на зверя не похож, да и откуда тут зверю быть, лесов нет. Остановился он, слушает, — криком кричит кто-то, заходится, вопит, словно смерть его настигает.
Что такое?
«Нечистый, может?» подумалось ему. Да сам же себя уговаривает: «Какой там нечистый — день ведь». А все-таки душа не на месте.
Идет дальше, оглядывается во все стороны. Не видать никого, а кричит кто-то, жалобно так. Солнце уж сзади из-за холмов показалось, и сразу закурилась трава, и роса в траве засверкала. Кусты справа расступились. И вдруг Михайла остановился, как вкопанный.
Что за притча?
Отступя от дороги, среди зеленой травы — что это? Человек? Нет, голова в шишаке железном, блестит на солнце, над головой копье торчит, и на нем значок синий с желтым треплется, под головой панцырь тоже блестит, а ниже, впереди, точно будто уши лошадиные торчат из травы. Руки черные, взмахивает он ими и кричит чего-то, хрипло, непонятно и страшно так — за сердце хватает! Увидел Михайлу, тянет руки.
Господи, истинно навождение! Человек, видно! Чего ж с ним? Чего ж не идет-то? Не то прочь бежать, не то к нему кинуться. Господи! Никогда с ним такого не бывало.
Собрался с духом, обернулся к голове и крикнул:
— Эй, ты! Кто ты такой есть? Отзовись!
Голова чего-то завопила истошным голосом. За сердце берет. Закричала, а там забормотала, не по-русски будто. Шипит, цокает. Ни слова не понял Михайла.
Глаза на лоб лезут, ревет, руками машет, точно зовет. Михайла уж хотел было броситься, шагнул, да слышит — земля под ним подается. Он скорей назад отскочил. Оглянулся, а по дороге, следом за ним, из Котлов идет деревенское стадо. И какое стадо! — десятка полтора коровенок тощих, ребра видать, да овец, может, тоже десятка три, не больше, — ни телят, ни ягненочка. Глядеть не на что. А сзади пастух идет, старик, на высокую палку опирается, и подпасков двое, парнишек молодых. Собак и нет вовсе.
Михайла пошел назад, навстречу к старику, поклонился ему и заговорил:
— Дед, а дед, гляди, что это у вас? Там вон. Видишь? Человек, не человек, кричит чего-то, а чего — не понять.
Старик остановился, перенял палку в левую руку, приложил ко лбу заскорузлую черную ладонь, вгляделся, потом махнул рукой и сказал, точно рад даже был:
— Вот, вот! Так с ими со всеми будет! Не доржит их русская земля!
— Да кто ж то? — спросил Михайла.
— Да лях же! — проговорил старик. — Видно, с тех, что вечор у нас останное позабирали. — Старик погрозил кулаком в сторону кричащей головы. — Думают, так им господь и попустит вконец нас извести. Не будет того! Ишь, земля под ими расступаться стала! Тут надо знать места. А они дуро́м валят, их трясина и затягиват. На конях ведь они были. Скачут, сам чорт им не брат! А ноне, гляди, — где он, конь-то? Ухи одни торчат. Так и с им будет, с ляхом! Девки, видать, в кусты за валежником вечор пошли, а он, поди, сатана, отстал да за ими и подался. Так девки — те тропки знают, а он, вишь, прямиком. Тут его господь и настиг!
Михайла с ужасом посмотрел на несчастного ляха. Теперь трясина подходила ему под самые плечи. Он уж и человечий голос потерял. Волком выл.
— Так с ими со всеми будет! — сказал старик.
— А может, веревку ему кинуть? — нерешительно проговорил Михайла. — Ишь, мучается как! Гляди, глазы вовсе повылазили.
— Да ты что, малый! — строго обернулся к нему старик. — Аль против божьей воли итти надумал? Лях ведь он, нехристь! — сказываю я. Русскую землю зорит. Всех их господь расточит! Ни единого на нашей земле не останется!.. Иди, куда шел. Не твоя то̀ забота. У нас озорничал, пущай же у нас его и земля заглонет.
Михайла молча повернулся и пошел своей дорогой. Долго еще в ушах у него звучал хриплый вой ляха, а когда он оглядывался, он видел высокого пастуха, медленно бредшего, опираясь на палку, за своим жалким низкорослым стадом.
«Да что ж это с русской землей сталось?» думал Михайла.
Вышел он из дому воли себе добывать. Пришел к Болотникову, и тот ему растолковал, что не один он воли ищет, весь народ русский в кабале, для всех нужно волю добывать. С той поры сколько времени прошло! Сам Болотников за волю голову сложил, а про волю все не слыхать. Да и не в том одном беда. С того времени народу, видать, еще лише стало. В корень разоряется русская земля. Не одни бояре крестьян в кабалу забирают и дышать не дают. Еще из-за рубежа вороги налетели, ляхи проклятые, весь народ зорят! Что только дальше будет?
Надо все-таки первым делом до Дмитрия Иваныча добраться. Недаром Иван Исаич на него всю надежду полагал. Может статься, не поспел еще он. Такое дело тоже враз не сделаешь — весь народ из кабалы вызволить. Дмитрий Иваныч, верно, и не знает, что тем временем ляхи его народ обижают. Как только Михайла дойдет до него, так он все ему и откроет. Скажет, с чем его Иван Исаич послал.
И Михайла зашагал еще быстрее.
От Нижних Котлов, коли прямо на полночь итти, тут скоро и стены московские будут, а малость на восход — Симонов монастырь. Только в Москву-то не хотел Михайла заходить, покуда не узнает, кто там сидит. Решил сторонкой обойти, разузнать раньше, где ж теперь Дмитрий Иваныч, — пришел или нет?
Шел-шел, солнце уж высоко поднялось, ветряки стали попадаться. У одного мельник на завалинке сидел.
Подошел Михайла, спрашивает:
— Это какое село, дядя?
— Семеновское. А ты отколь?
— Издалека я. А что, не слыхал ты, дядя, царь Дмитрий Иваныч с войском не проходил тут?
— Как не слыхать. Промеж людей живем. Не в темном лесу. Сам не видал, врать не хочу. А люди сказывали, за Семеновским шел, по Можайской дороге, на Москву. Войска у него видимо-невидимо. И ляхи со своими воеводами. И казачьи полки с атаманами, и мужицкая рать, что от Ивашки Болотникова осталась. Холопы де все его руку тянут. Он де им волю сулит.
Михайла облегченно перевел дух.
— А в город-то вошел он, Дмитрий Иваныч? — спросил он. — В Москву самую?
— Не-ет, — протянул мельник. — На Москве-то Василий Иваныч сидит. Не пущает. Бились они тут летом, в самые пажинки, сказывали, близко Ходынки. Ну, ни один не одолел. Василий-то царь хотел Дмитрия Иваныча прочь отогнать. Сперва было царские воеводы больно наседать стали, а там и сдали, те их вспять погнали, до самых стен догнали. Еле в ворота заскочили да и заперлись вновь.
— Ну, а Дмитрий Иваныч?
— Дмитрий Иваныч в Тушине лагерем стал. Хочет де измором Москву взять. Чтоб московские люди с поклоном до его пришли.
— Ну, а московские люди как? — не отставал Михайла.
— А я почем знаю! — рассердился вдруг мельник. — Я, чай, не в Москве живу. Чего ты ко мне пристал? Что да как? Проваливай-ка лучше. Не люблю я. Иной придет, расскажет, что видал, с таким и поговорить лестно. А ты, знай, спрошаешь. А из каких сам — не сказываешь.
— Я-то сам из холопов, — примирительно проговорил Михайла.
— Беглый, стало быть, — проворчал мельник.
— Вот мы за Дмитрием Иванычем и идем, — продолжал, не ответив, Михайла. — Сказывали, как на царство сядет Дмитрий Иваныч, так тотчас указ даст, чтобы всем холопам вольными стать.
— Ишь ты, — недоверчиво пробормотал мельник. — Ты лучше к Дмитрию Иванычу к самому в лагерь проберись, да там и разузнай, нечем по дорогам шататься да встречных спрашивать. Другой тебе такого наскажет — не любо, не слушай. Молод ты, парень, видать, — закончил он, смягчившись. — Смекалки-то и нехватает. Ну, иди с богом. В Тушине, сказываю, твой Дмитрий Иваныч стоит. Туда и норови. До́темна придешь… Заголодал, поди?
Мельник вынес большой ломоть хлеба и пару луковиц. Михайла поел, запил квасом — тоже мельник дал — и пошел дорогой, какую он указал.
В селе Семеновском его даже не окликнул никто — уж привыкли мужики, что через село все время брели неведомые люди — благо Михайла не норовил стащить или выклянчить чего.
За селом шла большая Можайская дорога, и по ней медленно ехал отряд воинов на конях, в таких же железных шишаках и панцырях, как на том ляхе, что загряз в трясине под Нижними Котлами.
«Надо быть, ляхи, — подумал Михайла. — А не черные вовсе. Увидали. Пропадать мне, видно».
Наудачу он попробовал, не останавливаясь и не глядя на поляков, пересечь большую дорогу, как наказывал мельник. Сворачивать по дороге на Москву ему не надо было.
Поляки даже не окликнули его.
— Пронес господь, — пробормотал он про себя с облегчением, — видно, они караулят, чтоб на Москву не проехал кто, хлеба бы не провез.
«А там чего это?» подумал он, подходя к небольшой деревеньке, через которую лежал его путь. За околицей в поле была сложена большая каменная печь. Около нее стояло несколько подвод с кулями муки, навалены были кучи хвороста и поленьев, а на козлах положены были доски, вроде длинных столов.
Перед устьем печи толпилось несколько баб с деревянными лопатами и прохаживались два долгоусых воина в красных шароварах, высоких барашковых шапках и с казацкими саблями на боку.
Когда Михайла поравнялся с печью, одна из баб засунула в печь лопату, вытащила оттуда большой боханок хлеба и положила его с краю на стол. Следом за ней подошла вторая и выволокла другой боханок.
«Впервой вижу, что бабы хлеб в поле пекут», подумал Михайла.
— Дядя, — обратился он к одному из казаков. — Чего ж баб на поле согнали хлеб печь?
— А тоби яка справа? — хмуро проворчал казак. — Геть, куда шов, поки не зачапають.
Михайла повернулся, махнул рукой и вошел в деревенскую околицу.
У первой избы старуха, сидя на завалинке, клевала носом, а белоголовый карапуз в пыли у ее ног тягал за хвост пищавшего рыжего котенка.
— Бабка! — окликнул ее Михайла.
Старуха подняла голову и поглядела на Михайлу выцветшими слезящимися глазами.
— Ты чего, сынок? Плохо я слышать стала. Минька! — взглянула она на внука. — Брось котенка. Исцарапает он тебя.
Белобрысый пузырь поднял на бабку большие синие глаза, а котенок быстро прыгнул в сторону и взобрался на плетень. Карапуз открыл рот и сразу же залился голосистым ревом.
— Нишкни, Минька, — проговорила старуха, — мотри, дядя тебя тотчас ляхам отдаст.
Мальчишка на минуту испуганно замолк, а Михайла сейчас же спросил:
— А много у вас тут ляхов, бабынька?
— Ох, и не говори, сынок! Видно, последние времена пришли. И ляхи, и казаки, и невесть какие люди. Житья не стало православному народушку.
— А с чего у вас там за околицей бабы хлеб пекут? Аль печей в избах не стало?
— Как печам не быть, кормилец. Да, вишь, малы стали. Для царя Дмитрия Иваныча хлеба не напечь. Спокон века под Москвой живем, — ворчливо бормотала старуха, — и царей великих видеть сподобились, а такого не видывали. Чай, у царя свои поварни, там царские повара про его обиход и хлебы пекут, и пиво варят, и меды сытят. Николи того не бывало, чтоб баб выгоняли на царя хлебы печь. А вон в Вершинине, слыхать, пиво варят на его ж.
В эту минуту из ворот избы вышел немолодой мужик в пестрядинной рубахе, с веселым курносым лицом.
— Зря ты бога гневишь, матушка, — сказал он старухе. — Тебе б за царя, за Дмитрия Иваныча, век бога молить. Только и свет увидали, как он пришел. Чай, не забыла, каково нам за боярином за нашим жить-то было. Всех почитай похолопил, кабальные понаписал и не выкупишься. А ноне, как Дмитрий Иваныч пришел, в Тушине стал, — обратился он к Михайле, — мы, как прослышали, всей деревней на поклон пошли. Он тотчас до нас двух приставов прислал, — видал, может, за околицей — казаки, — велел на его хлебы печь да холсты про его обиход поставлять, а кабальные все порешил. За им мы теперь, за государем. А боярин наш на Москве, у Василья царя сидит и до нас не касается.
— А другие холопы как? Не слыхал? — спросил Михайла. — Указу такого не было, чтобы всем вольными быть?
— Не слыхал, — сказал мужик.
— То, видно, как на Москву он придет, — проговорил Михайла, — да Шуйского скинет. Я-то, как шел, думал, уж на Москве Дмитрий Иваныч.
— Бился он с царскими воеводами у Ходынки, ну, не одолел на тот раз. В Тушине стоит, войско набирает. К нему, что ни день, идут — и ляхи, и казаки, и мужики. Наберет поболе, надо быть, опять на Москву пойдет. Может, тем разом и выбьет Василья-то. Его-то, слышно, и посадские тоже не жалуют, бегут с Москвы, норовят в Тушино пробраться.
— Вот и мне бы туда, — сказал Михайла.
— Ну что ж, я тебя, коли хошь, провожу. От нас туда на заре обоз пошел, холсты про царский обиход послали. Я на порожней телеге и ворочусь.
— Аниське цельный сундук приданого накопили, — заворчала опять старуха, — половину, гляди, вытаскали анафемы.
— Помалкивай, матушка, — перебил ее сын. — Вновь накопим, благо вольные ноне. Идем, что ли. Дорога-то не так ближняя.
Михайла с новым знакомцем быстро зашагали вдоль порядка к другой околице.
III
Михайла шел и сам себе не верил, что вот сейчас будет он в лагере Дмитрия Иваныча, которого они с Болотниковым так ждали целый год, который клялся Иван Исаичу всем холопам волю дать, как только придет на Москву. Этих вот мужиков избавил же он от кабалы, сделал вольными. Чего ж не берет он Москву и указ о воле не дает, коли у него такое большое войско и весь народ за него.
И правда, по той же дороге, по какой они шли, народу шло и ехало без числа. И подводы с разной кладью — с мешками зерна, с огородиной, с коробьями. Обозы с лесом, возы сена. Одних они перегоняли, другие сами их обгоняли, — видно, к спеху было. Раза два их обогнали небольшие польские отряды. Один из них ехал медленно, и перед ним русские мужики вперемежку с польскими солдатами гнали целый гурт скота — лошадей, коров и овец.
Чем дальше они шли, тем людней и оживленней становилась дорога. Навстречу ехали больше пустые телеги.
— Близко теперя, — сказал мужик, — вон, гляди, влево-то — деревня, не деревня, — то вроде гостиный посад. Купцы со всей земли понаехали, землянки нарыли, палатки пораскинули, всякого товару навезли. Наши девки не утерпели, бегали, — сказывают, что тебе Китай-город! Чего душа просит — шелки кызыльбашские, пуговицы золотные, конский набор разный. А по рядам польские паны ходят, набирают себе невесть чего. Казаки тоже, богатые есть. Уж мы не пускаем девок. Сманивают черти!
Мужик весело захохотал.
— А там, гляди, вон Москва-река вьется, а в нее Всходня падает, там вон царский стан разбит. Я-то там не был. Хоромы, сказывают, у царя Дмитрия Иваныча что на Москве, — с супругой он там живет. Постой-ка, — перебил свой рассказ мужик. — То никак наши встречу едут. Так и есть, они. Вон на первой телеге кум Демьян. Я к ему и сяду. А тебе теперь прямо той же дорогой за народом.
Мужик кивнул Михайле, быстро подбежал к порожнему обозу и на ходу вспрыгнул на переднюю телегу.
Михайла приостановился и с сожалением проводил глазами телеги. Хоть он даже имени своего спутника не успел спросить, а все как-то привык, и ему не по себе стало одному в незнакомом месте, среди множества чужих людей.
Пустят ли еще его в царскую ставку? Ишь, там кругом реки, а отсюда вал выведен и ворота. Всякого, верно, не пускают.
Ворота, правда, были открыты, и в них как раз въезжали возы с лесом.
А справа, по другой дороге, должно быть, от Москвы, виднелись тоже и повозки и кучка пеших. Михайла заторопился. Догнать бы возчиков да с ними разом и войти, будто с ними и шел. Тоже в лаптях все, в тулупах, как и он.
Но не успел Михайла подоспеть к воротам, как оттуда выскакали двое верховых в малиновых кафтанах и с плетями в руках. Они стегали плетьми на обе стороны и кричали:
— Сторонись! Сторонись! Дорогу! Царь-государь на охоту едет.
Сейчас же все бросились к краям дороги. Возчики подхватывали под уздцы лошадей и сворачивали их в поле от дороги. Лошади пятились, путались в постромках, напирали на подводы. Один воз опрокинулся, и бревна покатились в грязь.
Из ворот между тем выехал отряд всадников в белых кафтанах, с голубыми плащами. Из-под седел по бокам лошадей висели лисьи и волчьи шкуры.
— Ляхи, ляхи! — зашептали кругом Михайлы. — Ишь, наряжёные!
Следом за ними в воротах показалась кучка всадников, один нарядней другого. У Михайлы в глазах зарябило от золота, цветных кафтанов, серебряных уборов на статных конях.
Сразу же мужики на краях дороги попадали на колени прямо в грязь с криками:
— Батюшка наш! Государь милостивый! Дмитрий Иваныч батюшка!
Михайла тоже упал на колени и во все глаза глядел на выезжавших из ворот всадников.
«Который же, который?» Он искал среди них такого, как он думал, молодого, ласкового, с бородой. А бородатого как раз ни одного и не было, хоть все были, видно, и вовсе не молодые, в летах больше. Один в средине, в золотом кафтане нараспах и красной камчатной однорядке, кланялся на обе стороны и что-то весело говорил тем, кто ехал рядом.
«Этот, стало быть, государь-батюшка», мелькнуло у Михайлы. «Скобленый, точно лях», невольно подумалось ему.
Но в эту минуту он нечаянно взглянул на всадника, ехавшего следом за царем в белом парчевом кафтане. На поднятой руке у того сидела большая белая птица в колпачке. Такой Михайла никогда раньше не видал. Всадник случайно повернул голову, и Михайла так и обмер, забыв и про царя и про птицу.
— Степка! — не удержавшись, крикнул он.
Парень слегка вздрогнул, взглянул на Михайлу, но сейчас же отвернулся.
«Он, он! — твердил про себя Михайла. — Глаза-то как есть Марфушины».
— Сокольничий царский, — проговорил чей-то голос в толпе.
Но разглядеть хорошенько парня Михайле не удалось. Из ворот выехал отряд казаков в красных шароварах и, нагоняя царя, еще дальше расталкивал толпу.
Михайла поднялся, хотел пробраться вперед, чтоб не потерять из вида сокольничего. Но казаки не давали, выезжая вперед и окружая кучку верховых с царем посредине.
В воротах показалась кучка всадников.
Наперерез царскому поезду с московской дороги бегом бежала толпа, которую еще раньше приметил Михайла. Повозки приостановились. Бежавшие махали шапками и кричали наперебой:
— Батюшка наш! Государь прирожонный! К тебе мы, милостивец! Вели слово молвить!
Царь приостановил свою лошадь и, обернувшись к казакам, крикнул:
— Пропустите-ка! Что за люди? Откудова?
Кучка всадников, окружавших царя, остановилась.
— С Москвы мы, государь милостивый! От Васьки, ворога твоего, сбежали! Тебе послужить хотим! Мастеровые люди! Послушай ты нас, батюшка наш!
Один из всадников рядом с царем что-то сказал ему и тронул свою лошадь. Царь обернулся к московским людям и крикнул им:
— Не время тотчас! На охоту я еду! Потом приходите!.. А то и вовсе не приходите! — сердито крикнул он, еще раз обернувшись. — Зря лишь время ведете!
— Батюшка наш, послушай, Христом-богом молим! Подьячий с нами. Время не утерять бы…
Но окружавшая царя кучка всадников уже вся тронула лошадей и увлекла за собой царя. Он на скаку повернулся и погрозил кому-то арапником. Казаки скакали по обе стороны. За ними из ворот выезжали охотники, с рогами, с пищалями, со сворами собак, и рысью нагоняли царя. В несколько минут царский поезд был уже далеко.
В толпе послышались недовольные голоса:
— Ляхи-то государю воли не дают!
— Этот-то, что с государем ехал, — главный у них, Рожинский прозывается.
— А чего осердился государь?
Москвичи, понурив головы, стояли на месте.
— Чого ж стоите! — подошел к ним долгоусый казак в высокой шапке. — Идите в ставку, к царским хоромам.
— А може, тут погодить, как ворочаться будет государь? — сказал один.
Казак махнул рукой и проговорил, хитро прищурясь:
— Не дадуть ляхи! Все одно.
— Сказывали у нас, будто митрополит Филарет тут у вас, — проговорил один из москвичей. — Может, к ему податься?
— Який мытрополит? — заговорил тот же казак. — Патриарх он у нас, великий патриарх! Государь его вот как почитает! Ну, и ляхи, — прибавил он, помолчав, — ничего не скажу, тож с почетом до него. Хоромы дуже велики у нёго, не хуже государевых.
Москвичи переглянулись.
— Что ж, може, и впрямь до патриарха податься? Он государю поговорит.
— Ну, пийдемо, проведу я вас, — предложил казак.
Михайла в пол-уха слушал разговор москвичей с казаком. На уме у него было другое. Все вспоминался царский сокольничий. Неужто Степка? Как он сюда попал? Может, всех их там в полон забрали да сюда привезли? Вдруг и Марфуша тут?
«К патриарху мне не по что, — подумал он. — К царским хоромам пойду. Там дождусь. Он-то, Степка, ведомо, с царем приедет».
— А царские хоромы где? — спросил он того же казака.
Казак удивленно поглядел на Михайлу, но сразу же лицо его расплылось, и он вскрикнул:
— Михайла? Це ж ты!
Тут только Михайла посмотрел прямо на казака.
— Гаврилыч! — радостно крикнул он.
Сразу на сердце у него полегчало. Все-таки знакомый человек.
— Ты до царя, до Мытрий Иваныча?
Михайла кивнул. Ему почему-то не захотелось спрашивать про Степку. Лучше сам узнает.
— Я ось их до патриарха провожу та за́раз до тебе. А царски палаты, вон де воны. Иды прямо… Та я за́раз…
Гаврилыч кивнул Михайле и зашагал впереди кучки москвичей. За пешими подъехали и повозки. Одна четверкой гусем.
— Большой боярин, Трубецкой, сказывают, — заговорили в толпе. — Много их тоже с Москвы едет.
Михайла не стал ждать Гаврилыча. Пройдя через ворота, он быстро зашагал в том направлении, куда тот показывал. Он очутился на деревенской улице, где стояли такие же избы, как в любой деревне, только над воротами или у крылец часто повешены были разноцветные флаги.
Но вот на площади Михайла увидел просторные двухсветные палаты, сложенные из свежих бревен, с широким крыльцом, убранным коврами и знаменами. Не иначе, как царские палаты.
Михайла отошел к сторонке и сел на бревнышке, решив дожидаться тут царя.
Вокруг сновали разные люди, нарядные все, в сапогах, одни с усами, другие скобленые, а с бородами почти что и не было. Бабенки, тоже разнаряженные, бегали взад и вперед, стрекотали чего-то, не понять чего.
Михайла так задумался, что и не заметил, как впереди него, тоже на бревнышке, сели какие-то двое с бородами, в темных кафтанах, вроде приказных. Они о чем-то тихо говорили, оглядываясь по сторонам. Михайлу они, должно быть, не заметили:
— Правда твоя, Семеныч, — донеслось до Михайлы. — Пожалуй, что зря мы сюда прибегли. Не одолеть ему Ваську. Ишь поляки-то как с им!
— Где там! — подхватил другой. — С тем-то, с прежним Дмитрием, он и не схож вовсе, только что скобленый.
«Неужто про царя они, бродяги! — с сердцем подумал Михайла. — Сидели бы на Москве, приказные строки, чем государя-батюшку порочить».
У Михайлы даже сердце сжалось, так ему вдруг жалко стало государя Дмитрия Иваныча. Прирожонный государь милостивый, видать. Холопам волю сулит. А тут, гляди-ка, ляхи его забижают, да и свои, московские, веры не дают!
Михайла решил про себя, — как только он Степку разыщет и поговорит с ним, так он тотчас Гаврилыча расспросит обо всем: много ль у Дмитрия Иваныча казаков и мужицкая рать велика ли?
Уже смеркаться начинало, когда вдали послышались звуки охотничьего рога и конский топот.
Около хоро́м поднялась суета. Забегали челядинцы, распахнулась дверь, и на крыльцо вышли бородатые, в длинных кафтанах и горлатных шапках.
«Бояре наши», даже с каким-то удовольствием подумал Михайла, хотя с тех пор, как он прожил год с Болотниковым, он сильно не взлюбил бояр и только о том и думал, как бы их всех извести, чтобы всем холопам вольными стать. Но уж тут так ему досадно было, что около Дмитрия Иваныча одни ляхи, что он и боярам обрадовался за то, что они русские.
Отряд голубых поляков проскакал куда-то дальше, а царь со своими приближенными подъехал к крыльцу. Сокольничий был тут же.
Михайла встал и подошел поближе.
Царь соскочил с коня и пошел на крыльцо. Сокольничий тоже соскочил на землю и, не оглянувшись на лошадь, повернул к воротам. Слуга, державший за повод царского коня, взял и его коня и повел во двор.
Царь, поднявшись на крыльцо, оглянулся и, найдя глазами сокольничего, крикнул:
— Покормишь сокола, Степка, принеси в горницу! Государыня спрашивала!
«Степка! — он, стало быть», пронеслось у Михайлы, и он поспешно стал тоже пробираться к воротам.
Войдя во двор, он сразу же увидел Степку, в белом кафтане, подымавшегося по узенькой лесенке бокового крыльца, все еще держа на руке сокола.
Михайла бегом пересек двор и крикнул:
— Степка!
Степка приостановился на верхней ступеньке, оглянулся вниз и увидел расплывшееся от радости лицо Михайлы.
— Ты, Михалка? — спросил он, усмехнувшись. — Отколе бог принес?
— С Тулы я, — ответил Михайла. — Да ты-то как сюда попал? В полон, что ли, забрали? А Марфуша где?
Степка нетерпеливо передернул плечом.
— Нет мне время. Слыхал, государь в горницу требует. Попоздней заходи, коли хошь. Сюда вот. Спросишь, где сокольничья горница.
Говоря это, Степка поднялся на верхнюю ступеньку, открыл дверь, переступил порог и, раньше чем Михайла успел ответить хоть слово, плотно захлопнул за собой дверь.
Михалка стоял посреди двора и, задрав голову, растерянно смотрел на запертую дверь.
— Михалка! — раздался над его ухом знакомый голос, и дружеская рука хлопнула его по плечу. — Ты чого тут робишь? — спросил Гаврилыч. — А я тоби шукав, шукав, насилу найшов. Ходим до нашого куреня.
— Постой, Гаврилыч. Мне и самому с тобой поговорить надо, — отвечал Михайла. — А только тут один парень с нашей стороны. Дело у меня до него. Он велел попоздней сюда прийти.
— Та який хлопец?
— Сокольничий царский, — пробормотал Михайла, не глядя на Гаврилыча.
— Сокольничий? — удивленно протянул тот. — Хиба ж ты?.. — но он не договорил.
Михайла стоял, опустив голову, и молчал.
— Та я того сокольничого знаю, — сказал Гаврилыч, — Печерица тим разом сказывав, вин, як у царя вечеряють, усе позадь царицы стоить и с соколом. Царице з поварни сырого мяса в чашке несуть, и вона дае соколу. Пийдемо, не за́раз вин вертаться буде.
Михайла махнул рукой.
— Нет, Гаврилыч, и не зови. С ума не идет, что у нас там в наших краях. Може, их всех там побили. Два года я никого с тех мест не видал. Посижу я тут, а как воротится, поспрошу его. У него и пересплю, а наутро разыщу тебя. Ты мне скажи, где вы тут стоите?
Гаврилыч вывел Михайлу на улицу за ворота.
— Вон тамо, — махнул он рукой, — по-за силом землянки нарыты, то наш курень. Та, може, крашче я до тебе приду.
Он кивнул Михайле головой и зашагал вдоль порядка.
Михайла долго стоял и смотрел ему вслед. Когда Гаврилыч свернул за угол, ему вдруг захотелось догнать его, пойти вместе с ним. Долго ль Михайла его знал, а словно родного встретил его Гаврилыч… не то, что Степа.
Но Михайла постарался прогнать эту мысль. «Служба ж у него. Сам царь Дмитрий Иваныч велел прийти».
«Какой он, тот царь?» мелькнуло у Михайлы. Но сейчас же опять вспомнилась Марфуша, и уже ни о чем другом он не мог думать.
Он поднялся на ступени опустевшего крыльца, сел и задумался.
Сквозь закрытые ставни окон до него, точно издалека, доносились заглушенные голоса. В щель ставня на землю падал слабый луч света.
Михайла прислонился к витой колонке крыльца, над ним что-то колыхалось, изредка задевая его по шапке, точно ветки деревьев. Он так устал, что ему даже не хотелось поднять голову и посмотреть, что это. Он только плотнее запахнул подаренный Маланьей тулупчик. Маланьей? А может, Марфушей? В голове у него путалось.
Узкая полоска света проблескивала кое-где в маленьких лужицах на дороге, точно это всплескивали в лунном свете рыбешки на Имже.
Он еще плотнее прижался к колонке, округлил губы и тихонько засвистал. «Марфуша, Марфуша!» пело у него в груди и, отдаваясь дремоте, уносившей его, точно волны Имжи маленький ботничок, он свистал и свистал, счастливый, забывший обо всем…
— Так я и знал! — произнес над ним негромко смешливый голос, и крепкая небольшая рука встряхнула его за плечо.
Михайла широко раскрыл глаза и, встретив взгляд Степки, пробормотал:
— Марфуша!
— Какая тебе тут Марфуша! Нашел где свистать. Под окнами у самого великого государя Дмитрия Ивановича, — полусердито, полунасмешливо проговорил Степка.
Михайла только тут вполне очнулся и, испуганно оглядываясь, прошептал:
— Осерчал?
— Кабы царица, Марина Юрьевна, не ушла, верно бы осердился. Ну, а я ему сказал, что это, видно, шляхтич пана Рожинского, так он ничего, велел лишь унять, чтоб государыня не услыхала. Ну, идем, что ли, ко мне, хоть и ночь уж.
Степка потянулся и зевнул, подняв над головой руку, на которой попрежнему сидел белевший в темноте сокол.
— Его тоже в клетку надо, ишь спит совсем. — Он поднес к лицу качавшую головой в клобучке птицу.
Михайла встал и следом за Степкой спустился со ступенек крыльца и пошел к воротам. Дремавший на лавочке у ворот сторож, увидев Степку, молча отворил калитку и пропустил обоих во двор.
Во дворе тоже было пусто. Только у заднего крыльца шептались два голоса. При их приближении из-под лестницы вынырнула какая-то тень, и по ступеням загрохотали сапоги, а из-под лестницы капризный голос певуче крикнул:
— Пшиходзь прентко, — Ки́рилл!
Когда они подошли, дверь за Кириллом захлопнулась, а из-под лесенки вышла нарядная паненка и, высоко задрав задорный носик, быстро пробежала мимо них к другому крыльцу.
— Избаловала Марина Юрьевна своих покоёвых, — пробормотал Степка, поднимаясь на лесенку.
Где-то недалеко вдруг завозились и сердито заворчали собаки.
— То пана Рожинского охота. В сарае заперты. Злющие псы, страсть! — проговорил Степка, оборачиваясь к Михайле.
Отворив дверь, он вошел в темные сени и, махнув Михайле, сразу же свернул направо, к низкой дверце в следующую горницу.
Михайла стоял на пороге, ожидая, пока Степка вздует огонь. Он вспомнил, что Степка называл эту горницу сокольничьей, и ждал, что увидит много клеток с невиданными птицами и других таких же нарядных парней, как сам Степка. Когда же Степка зажег каганец, Михайла увидел низкую, довольно просторную горницу, но почти совершенно пустую. По стене против двери стояла лавка, чем-то покрытая и с изголовьем. Должно быть, на ней спал Степка, так как он бросил на нее свою шапку. У окна висела довольно большая клетка. Степка подошел к ней, отворил дверцу, снял с головы сокола клобучок и сунул птицу в клетку. Сокол широко открыл круглые глаза, повертел головой и развел крылья. Только тут Михайла заметил, что на ногах у птицы была какая-то опояска, и за колечко к ней был привязан шнурочек, пришитый к рукавице Степки. Степка отвязал шнурок от колечка, запер дверцу клетки, а сокол сейчас же слетел на дно и начал пить из плошки воду.
Степка посмотрел наконец на Михайлу и кивнул на скамейку:
— Ну, Михалка, сказывай, как ты сюда попал?
Михайле почудилось, что Степка не больно ему рад и спрашивает больше так себе, для разговору.
— То долгий сказ, Степка, — неохотно отвечал Михайла. — Как в ту пору от мордвы из-под Нижнего ушел я, так все к Дмитрию Иванычу пробирался, ну вот, наконец того, и добрался. А ты-то чего из дому ушел, от Дорофей Миныча?
Круглое лицо Степки вытянулось, веки заморгали, и он пробормотал дрогнувшим голосом:
— Разбойные люди тятеньку убили до смерти и амбары все пограбили.
Михайла перекрестился.
— Экое горе какое! — сказал он. — Злодеи окаянные! Добреющий какой человек-то был… А?.. — начал он, помолчав, но не смог договорить.
— Мы-то все у дяденьки, у Козьмы Миныча, в ту пору жили, — заговорил Степка. — Один он на низу оставался. Хлеба он много закупил, так все стерег. А хлеб-то и свезли весь.
Михайлу что-то кольнуло в сердце. Он вспомнил, что это он уговаривал Дорофея Миныча скупать хлеб и не везти на верх, покуда там нужда не настанет. Неужто с того?
— А когда ж приключилась та беда? — спросил он.
— Да весной, как раз в самую заутреню, в тот год, как ты у нас по осени был.
— Чего ж, мордва, что ли, под Нижним стояла, что хлеб не вывезти было? — спрашивал Михайла. Ему хотелось выяснить, неужто Дорофей всё цены выжидал.
— Какая там мордва? Как ты ушел, так и слуху про нее не было. Потом-то балахонцы поднялись, на Нижний пошли, так то́ уж тятеньки давно и в живых не было.
— Балахонцы? — с удивлением переспросил Михайла. — С чего ж они?
— Да сказывали, Дмитрию Иванычу они крест поцеловали, а наши-то уперлись, не хотели. Алябьев воевода на них ударил со стрельцами. Ну, и посадские которые. И я с ними тоже пошел, — сказал Степка и посмотрел на Михайлу. Он даже приостановился, выжидая, чтоб Михайла спросил что-нибудь или хоть удивился. Но Михайла молчал. — Сказывали, за ими литовская рать идет… — прибавил Степка.
— Неужто взяли Нижний? — со страхом спросил Михайла. Ему все представлялось, что ляхи Дмитрия Иваныча напали на Нижний и забрали в полон всех, может, и Марфушу. А Степка тянет, никак от него не вызнаешь.
— Взяли, как же! — хвастливо перебил Степка. — Да мы их до самой до Балахны гнали! Перебили балахонцев этих — не счесть и велели им Василью Иванычу крест целовать. А там на Муром Алябьев пошел. Тоже бился с ими, чтоб Василью Иванычу крест целовали.
Михайла с удивлением посмотрел на Степку. Выходит, он все за Василья Иваныча бился. Как же он сюда, к Дмитрию Иванычу в стан, попал?
Но Степка, видимо, не замечал или не понимал удивления Михайлы. Он с увлеченьем рассказывал, какой храбрый воевода Алябьев и как он всех побивал, пока не засел в Муроме, заставив муромцев принести вины Василью Иванычу.
— Ну, а ты как же? — спросил Михайла. — Все с Алябьевым за царя Василья бился? Как же ты к Дмитрию Иванычу-то попал?
— Погодь, про то особый сказ будет, — усмехнулся Степка. — В Муроме-то я недолго прожил. Что там в городу-то сидеть? Мы там с мальчишками по огородам да по полям бегали, лук таскали, горох. Кормили-то нас там не больно. А раз, слухай…
— Постой, Степка, — перебил его Михайла, — неужто тебя Козьма Миныч пустил с ратью итти?
— Пустил? Как бы не так. Стал я его спрашивать!
— А матушка Домна Терентьевна и Марфуша?
— Чего ж — матушка? Они там с Марфушей у дяденьки в полном довольстве живут. Мамынька так полагает, что Козьма Миныч Марфуше хорошего жениха высватает.
Степка сказал это нарочно. Он хотел отплатить Михайле за то, что тот зря с расспросами приставал. Михайла действительно сразу замолчал и смотрел на Степку широко раскрытыми испуганными глазами.
Степка отвел от него взгляд и, немного погодя, заговорил:
— Спрашиваешь, что́ я, — а сам и не слухаешь.
Михайла что-то промычал. Ему теперь не до Степки было.
А Степка между тем начал с увлечением рассказывать, как ему повезло под Муромом. Впрочем, даже не под Муромом, а скорей под Владимиром. Они с парнями попались раз под Муромом, их там выпороли, что сильно огороды грабили. Они и убежали, бродили где день, где ночь, да и добрели чуть не до Владимира. Там он как-то один ломал горох в поле, как вдруг неподалеку от него птица какая-то прилетела откуда-то, словно ее швырнули, и прямо в горох забилась, а на нее сверху камнем другая, белая. Степка даже испугался, никогда он такой не видал. Красивая больно. Он подкрался ближе, глядит — она ту-то, нижнюю, когтит и не видит ничего. Так ему захотелось этакую чудную птицу словить, он как кинется на нее сверху, придавил ей горло, она и выпустила нижнюю. Он отпустил ей шею, чтоб не удушить, а сам скинул кафтан, обернул ее, глядит — на ногах у нее обмотки и колокольчик серебряный привешен. Ну, он видит: птица меченая. Ой ей сейчас ноги связал, колокольчик снял, за пазуху сунул и — бежать! Сколько ден в копне сена жил, кормил птицу мышами да сурками, воды ей из ручья приносил. Приучил маленько к себе. Ну, а там схоронил ее раз в сене, привязал к колышку, а сам пошел в село — заголодал сильно. А на селе как раз отряд казаков для Дмитрия Иваныча оброк собирает. Лошадей сколько-то, коров, ярочек, всякого довольствия, ржи, пшена, масла, огородины, птицы домашней.
— Вот я и надумал, — продолжал Степка и даже с лавки встал прямо перед Михайлой, — пошел, стало быть, к старшому, есаул, что ли, и говорю ему — ты слухай, Михайла! — «Хошь, — говорю, — я твоему царю такую птицу подарю, про какую в сказках лишь сказывают. Только лишь сам ее повезу. Она к другому не пойдет. А вы меня кормить будете, а уж там что государь пожалует».
«Согласился он. „Тащи, — говорит, — птицу“. А как увидал, говорит: „Так то ж кречет. Ты чего ж не сказывал?“ А я говорю: „Чего мне сказывать? Сам должон знать“. Ну, поехали мы. Не обижали меня, ничего. А как приехали — прямо к царской палатке. Царю доложили. Выходит сам царь. Кругом все кричат: „Государю сокола привезли!“ Обрадовался царь, поглядел на меня и говорит: „Это от кого ж сокол?“ А я говорю: „Это, мол, я сам ото всего моего усердия. Сам поймал, сам и приручил“. Ну, государь видит, что сокол меня знает, он меня сейчас сокольничим и назначил и кафтан мне белый с позументом велел сшить и все снаряженье».
Степка с гордостью оглядывал себя.
— Ты, стало быть, теперь все при государе? — проговорил Михайла, даже не поглядев на Степкин наряд. — Ты, может, слыхал, как насчет холопов? Дмитрий Иваныч, еще как в Польше был, сулил указ дать, чтоб всем холопам вольными стать. А вот был или нет тот указ, никак не дознаюсь я.
— Не слыхал, — сказал Степка равнодушно. Ему было досадно, что Михайла про него ничего не спросил и не удивился, что государь его так приблизил.
— Государь ко мне больно милостив, — сказал он. — Вовсе от себя не отпускает. Он и на Москву пойдет, меня с собой возьмет. Как Шуйского прогонит, меня боярином сделает. Сокольничие, сказывают, все из бояр.
— А скоро он на Москву пойдет? — спросил Михайла.
— Не знаю, — ответил Степка. — Ему и тут, чай, не плохо. На охоту ездим. Бояре с Москвы приезжают, пиры задаем. И я все при государе. И царица Марина Юрьевна меня жалует.
— А до народа государь милостив? — спросил Михайла.
— Милостив! — ответил Степка. — Чего там? Он все с боярами да с воеводами. Не с мужиками ж ему? Ну, Михалка, — прибавил он, зевнув и потянувшись, — лавки-то у меня больше нет. Хошь — на полу ложись. Мне спать охота.
Михайла так устал за дорогу, что сразу же, как протянулся на полу, подсунув под голову свой мешок, так — и перекреститься не успел — заснул, как помер.
IV
Наутро Михайла проснулся от заливистого собачьего лая и завыванья. Точно целая свора собак гналась за волком и уже настигала его.
Михайла вскочил и, подойдя к Степке, спавшему беспробудным мальчишеским сном, затряс его за плечо.
— Степка, чего это собаки взъелись? Неужто у вас на село волки забегают?
Степка поднял встрепанную голову.
— Волки? Где? — пробормотал он.
— Да слышишь — собаки чего делают.
Степка вскочил.
— Бежим скорей! Это, верно, пан Рожинский травит кого. Слышь — хохочут.
Со двора доносились какие-то крики, улюлюканье, хохот.
Михайла натянул тулупчик, Степка надел свой кафтан, и, захватив шапки, они выбежали в сени и распахнули дверь на крыльцо. Но во дворе было пусто. Улюлюканье, визг, вой и лай доносились откуда-то издали.
Они сбежали с лестницы и, пробежав двор, выскочили в ворота. У ворот и вдоль домов толпилось много народа, больше все поляки в разноцветных жупанах, паненки в нарядных шубках. Все они кричали, хохотали, махали платками и шапками. Вытянув шеи, поднимаясь на носках, все смотрели вдоль улицы, где с визгом, лаем и завываньем мчалась свора собак.
Степка дернул Михайлу за рукав и крикнул ему в ухо:
— Гляди: царь и царица и пан Рожинский с ними.
Михайла оглянулся. На крыльце в кресле сидела нарядная красивая пани, широко раскинув шитую золотом юбку и кутаясь в накинутую на плечи парчевую, подбитую мехом кофту.
За ней, опираясь на спинку кресла, стоял тот самый царь, бритый, в шитом золотом кафтане, которого вчера видел Михайла у ворот. Рядом с ним громко хохотал, махал руками и что-то кричал высокий худой польский пан.
Царь тоже усмехался, но качал головой и точно уговаривал в чем-то пана, оборачиваясь к нему и трогая его за плечо. А потом вдруг сам начинал хохотать.
Михайла оглянулся на собак. Кого это они травят? Как раз в это время стая с визгом, лаем и урчаньем сбилась в кучу. Сквозь собачий лай из кучи доносились человечьи крики.
«Господи, да неужто человека затравили!» подумал Михайла, напрасно пытаясь разглядеть что-нибудь в копошащейся куче.
Отчаянные крики и вопли неслись оттуда. Будто кто-то вопил истошным голосом: «Спасите, помогите!»
«Да чего ж никто собак не разгонит!» с ужасом думал Михайла.
На крыльце пан захлопал в ладоши и крикнул зычным голосом:
— Цыц! Отозвать собак! Будет!
Охотники бросились к своре и, стегая собак арапниками, с трудом растащили их в разные стороны.
Какие-то люди подбежали к лежавшему и, подхватив его под руки, поволокли во двор.
Он громко закричал, и Михайле почудилось в его голосе что-то знакомое. Он весь вздрогнул, схватил Степку за плечо и крикнул:
— Бежим, Степка! Кого это собаки загрызли?
Сквозь собачий лай доносились человечьи крики.
— Время мне нет, — проговорил Степка. — Клетку надо чистить, сокола мыть. Ну как государь на охоту соберется?
Михайла оглянулся. Из толпы к нему торопливо пробирался Гаврилыч. Добродушное лицо его было озабочено. Он подошел к Михайле, взял его за локоть и проговорил:
— Пийдемо, Михайло! Там знаёмый мужик з нашей рати.
Михайла только поглядел на Гаврилыча и торопливо пошел за ним. Почему-то ему все вспоминался Болотников, хотя он знал, что того уже давно нет на свете.
Михайла ничего не спрашивал Гаврилыча, и тот тоже не проронил ни слова, пока не остановился у одной избы.
— Ось дэ, — сказал он, отворяя калитку и входя во двор. Михайла вошел за ним. Он сам не понимал, отчего у него похолодело и сжалось в груди, точно он сейчас должен увидеть что-то страшное.
Они поднялись на крыльцо и вошли в сени. Из избы слышались глухие стоны.
Михайла схватил Гаврилыча за руку и вскрикнул:
— Да кто ж там, Гаврилыч? Господи! Кого ж они?
Гаврилыч, не отвечая, открыл дверь в черную половину избы.
Молодая баба наклонилась над кем-то, лежавшим на лавке под окнами.
— Испей кваску, болезный, — говорила она жалостливым голосом, — може, полегчает. Вишь ироды проклятущие! Православного человека псами травить! Нехристи окаянные! Погибели на них нету!
— Ну, ты, придержи язык! — проворчал мужик, которого раньше не заметил Михайла. — Полон двор ляхов. Услышат — всыпят тебе горячих.
— Да уж с таким мужиком того и жди, — сердито обернулась к нему женщина. — Засту́пы не дожидайся.
— От дура баба, — пробормотал приземистый угрюмый мужик, отворачиваясь. — И на кой ляд этим бабам языки дадены?
— А чтоб вас, дурней, лаять! — быстро отозвалась баба.
Но в это время лежавший на лавке опять застонал, и она нагнулась к нему.
— Помог бы хоть разоболочить его. Ишь, в клочья изодрали тулуп, проклятые.
Мужик встал, но Гаврилыч дернул Михайлу, застывшего у порога, и подошел с ним к лавке.
Михайла со страхом взглянул на испачканное грязью лицо со спутанной всклокоченной бородой и вскрикнул:
— Невежка!
Мужик с трудом поднял веки, шевельнулся, точно хотел приподняться, но тотчас охнул и прошептал:
— Михалка, ты?
Баба повернулась к Михайле:
— Земляк, что ли?
Михайла кивнул.
— Ну-ка, помоги. Мой-то, вишь, что чурбан сидит. — Она покосилась на мужика, снова опустившегося на лавку.
Михайла дрожавшими руками приподнял Невежку, пока баба старалась осторожно снять с него тулуп. Рубаха под тулупом была в крови и тоже изодрана. Когда они начали расстегивать ворот и развязали пояс, Невежка забеспокоился.
— Там, там, — бормотал он хриплым голосом, взглядывая на склонившегося к нему Михайлу, — грамота там, от мужиков. Не изорвали ль собаки?
Михайла засунул руку за пазуху и нащупал смятый, но не изорванный сверток.
Невежка с тревогой следил, как Михайла вынул сверток, развернул его из тряпицы и осмотрел. Собачьи зубы только стиснули его, но не разорвали.
— Возьми к себе, — прошептал Невежка, — чтоб не утерялся.
Михалка распахнул тулуп и засунул сверток себе за пазуху.
Потом они втроем сняли с Невежки рубаху. По счастью, больших ран у него не было. Овчинный тулуп защитил его. Только на плече и на руке была содрана кожа и текла кровь, а на груди проступал большой синяк. Должно быть, он ушибся, упав на подмерзшую за ночь дорогу или попав на камень.
Баба принесла воды, обмыла его и надела на него чистую мужнину рубаху.
— Ништо, отлежится, — сказала она. — Благодари бога, что жив.
Михайла отозвал бабу в сторону и стал ее спрашивать, как приключилась та беда с его земляком.
— Да вишь ты. Шел он утром с товарищем, а я как раз с ведрами из ворот вышла. Он меня и спросил, где тут государь Дмитрий Иванович проживает. Прислали де их двоих с их села с челобитной к царю Дмитрию Иванычу. Я ему показала, где государев дворец. Пошли они, а тут, как нагрех, собачищ этих вывели. Пан-то этот с крыльца на их глядел. Уж не знаю, что тут было. Кажись, другой-то палкой на них замахнулся, что ли. А пан как закричит: «Ату их! Ату!» Ну, тот-то, другой, кинулся бежать да через плетень и перемахнул. А этот, твой-то, не домекнулся, что ли. Бежит и бежит дорогой. Да где ж, от собак разве убегешь? Вот и накинулись на его. Малость бы еще, в клочья бы разорвали. Мальчонка, нищенка, намедни разорвали же. Голову лишь одну опосля нашли, а то все дочиста сглодали. Истинно волки лютые! А всё полячишки эти проклятые, мирволит им государь Дмитрий Иваныч. Все по-ихнему…
— Ну, завела вновь, — проворчал мужик. — Уймись, говорю! Еще мне за тебя отвечать придется. Мало тебе, что этого вон в избу приняла, — кивнул он на Невежку, — еще язык распустила.
— Что ж, в канаву, что ли, кинуть? Хрестьянская, чай, душа. Богу-то тоже ответ давать придется. Ирод ты, право, ирод. Уж молчал бы лучше.
— Я, что ли, тут с три короба натурчал? Да еще при чужих людях.
— Ты, дядя, не бойся, — проговорил Михайла. — Мы не доводчики. Сору из избы не вынесем. Спасибо вам, что земляка моего приняли. Не дали помереть скаредной смертью. Перед вечером наведаемся к вам опять. Разузнаем чего. Идем, что ли, Гаврилыч.
Выйдя из избы, Михайла схватился за голову и остановился, не глядя на Гаврилыча. Тот дернул его за рукав и сказал:
— Ты ж до мене в курень сбирався. А, Михайло?
— Часу нет, — буркнул Михайла.
— А чого тоби робить? — удивленно спросил Гаврилыч.
— К Степке пойду, спрошу его: это как же так? Хрестьян православных собаками травят? Это с каких же правов? А?
Михайла остановился и в упор, сердито смотрел на Гаврилыча.
— Чого ж Степка? Чи вин знае, чи що? Никто тут ничого нэ знае.
— Да Степка ж там все у царя. Должон знать.
Гаврилыч покачал головой.
— Кажу тоби, никто ничого нэ знае. Чи то лагерь? То не Болотников, Иван Исаич! Видал, вчора коло ворот з Москвы-то люди до его торкались, а вин…
— Ну, ты, Гаврилыч! — оборвал его Михайла. — Про государя Дмитрия Иваныча не моги говорить. Он волю холопам дает.
— Да ты чого? Сказывся? Хиба я що кажу?.. Ось дурный який!
— А этак разве возможно? — вскрикивал Михайла, нелепо взмахивая руками. — Вот я сейчас Степке скажу, пущай он государю скажет: до него, мол, мужики шли, а тот пан про́клятый…
— Ну, ты, Михайло, — перебил его Гаврилыч. — Языком-то не дуже… Тот пан старшой. Государь его ось як почитае.
— Врут они! — неизвестно про кого сердито крикнул Михайла. — Не знает про то государь.
Он не хотел вспоминать, что Дмитрий Иваныч сам стоял на крыльце и хохотал, когда собаки гнались за Невежкой.
Гаврилыч только плечами пожал, но ничего не сказал.
— Вот я тотчас Степке скажу, — продолжал Михайла настойчиво. — Пущай попросит государя, чтоб он тех ходоков допустил, с грамотой. Невежка, чай, скоро встанет. Невежка ему все объяснит. Государь и прикажет, чтоб по-божьи все.
Гаврилыч покачал головой, но опять ничего не сказал. Явно было, что ему не очень по душе все, что тут делалось. Но Михайла не хотел этого видеть.
Когда они поднялись в сокольничью горницу, Степка как раз привязывал шнурок к колечку на ногах сокола, собираясь итти.
— Ты во дворец, Степка? — спросил Михайла. — Так ты скажи там государю, что то ходоки были с наших мест, с грамотой, вот что тот пан собаками травил. Бог да добрые люди помогли, жив Невежка, а грамота у меня. Гляди! — Он расстегнул тулуп и вытащил из-за пазухи сверток. — Так упроси ты государя-батюшку, чтоб он их до себя допустил. Слышь, Степка, Христом-богом моли государя!
Михайла подошел к Степке, схватил его за плечо и так настойчиво говорил, так смотрел на него, что Степке стало не по себе, и он пробормотал:
— Ну чего ты, Михалка! Да, может, государь и говорить со мной не похочет. Царь ведь он, не простой человек.
— А ты в ноги ему поклонись, Степка. Ну, царицу проси. Она ж тебя жалует. Слышь, Степка, не уйду я от тебя, покуда ты того не уладишь. Наши же мужики. Дорофей Миныч того Невежку сколь годов знал. Да и ты его должон помнить, хоть и мальчонкой был.
— Да ладно, скажу я, — неохотно проговорил Степка. — Ты гадаешь, с царем да с царицей что с твоими обозчиками говорить… Ну, да я уж знаю как, — прибавил он, оглянувшись на Гаврилыча.
— Ну, иди, — сказал Михайла, — я тебя тут ждать буду. Садись, Гаврилыч, — прибавил он, опускаясь на скамью.
Степка натянул рукавицу, посадил сокола на палец, надел на него клобучок и, схватив шапку, быстро вышел из горницы, не оглядываясь на незваных гостей.
Михайла с Гаврилычем почти не разговаривали, дожидаясь Степку. Михайла то сидел, понурившись, то принимался ходить взад и вперед по горнице. Гаврилыч участливо взглядывал на него, но не заговаривал. «Вот бы Иван Исаича сюда», думалось ему. Но Иван Исаича не было, а на себя он не надеялся.
Наконец на крыльце застучали шаги, распахнулась дверь, и в комнату весело вошел Степка.
— Ну, Михалка! — крикнул он с порога. — Тащи завтра поутру твоих ходоков!
Михайла весь просиял и торжествующе оглянулся на Гаврилыча.
— Вот спасибо, Степка, — сказал он радостно. — Сейчас пойду, скажу Невежке. Небось, враз поздоровеет.
— Думаешь, легко было? Ого! — заговорил Степка, но сразу же заметил, что Михайла на эти слова точно удивился. — Другой бы, может, все напортил… — продолжал Степка. — А я уж знаю, как с царем да с царицей разговор вести. Я вот тебя, Михалка, ужо проведу. Увидаешь. Близко года я в царских палатах время провожу. Приобык. — Степка сверху вниз поглядел сначала на Михайлу, а потом на Гаврилыча. — Как пришел, гляжу — этот пан Рожинский там. С государыней чего-то по-польскому балакает. Ну, я стал позади, ожидаю. Тут государыня Марина Юрьевна что-то тому пану сказала, видно, послала за чем ни есть. Он и вышел. А я тотчас до государя. Так, мол, и так. Мужики там издалека пришли, просят его царскую милость хоть глазком повидать.
— Ты б про грамоту сказал, — вставил Михайла.
— Дурень ты, Михалка, — оборвал его Степка. — Он бы и не велел пускать. Докучают ему сильно просьбишками. А я так, будто лишь поглядеть охотятся. Ну, он усмехнулся и говорит Марине Юрьевне: «Любит меня православный народ. Ладно, мол, пускай наутро придут поглядеть на своего прирожонного царя и на царицу-красавицу. Им то̀ радость», — государыне это говорит. Ну, государыня ничего, не осерчала. А тут как раз тот пан воротился, я скорей до вас и побежал. Скажи своим землякам. Да чтоб почистились, не в кружало придут. Государыня оборванцев страсть не любит. Ну, а я побегу. Как бы не хватились.
Михайла встал и как-то неуверенно поглядел на Гаврилыча. Что-то в Степкином рассказе не понутру ему было, а что — он не умел сказать.
— Тильки б того пана нэ було б утром, — проговорил Гаврилыч. — Пийдемо, може, в харчевне борща похлебаем. Тут вона недалеко. А там до Невежки подадимося.
Михайла кивнул. Он только тут почувствовал, как он голоден. Вчера за весь день он ничего не ел да и сегодня с утра.
Когда они, плотно поев в харчевне, пришли в избу, где приютили Невежку, он уже сидел на лавке, и перед ним стоял только что пришедший Нефёд. Хозяйка сидела у окна и чинила изорванный тулуп Невежки.
Оба мужика сильно обрадовались, когда Михайла сказал им, что наутро государь велел им прийти во дворец. Михайла не решился сказать Невежке, чтоб он хорошенько почистился перед тем как итти. Он понадеялся, что баба, чинившая его тулуп, сама позаботится об этом. Он вернул Невежке грамоту и стал расспрашивать их, что у них делается на селе и, главное, объявляли ли им указ о воле? Никакого указа не было. Но по дороге Невежка слыхал, что в тех селах, где бояре стояли за Василья Шуйского, гонцы Дмитрия Иваныча научали мужиков скидывать бояр и забирать себе их скот и все их добро. Они вкруг Княгинина про своего боярина и слыхом не слыхали, должно быть, он в Москве проживал. А лучше им от того не было. Ляхи их вконец разорили и замучили, и они пришли к Дмитрию Иванычу искать на них управы.
— Прирожонный он наш государь, — сказал Невежка, — не может того статься, чтоб не пожалел он свой народ православный.
— Ведомо, — подхватил Михайла, — вот наутро подадите грамоту, государь вас и пожалует.
Гаврилыч открыл было рот, но поглядел на мужика, сидевшего в красном углу, и промолчал.
Долго сидели они, слушая рассказы Невежки, и только как стало смеркаться, Гаврилыч заторопил Михайлу, а то, как стемнеет, некоторые паны спускают с цепей собак, так как бы с ними не приключилось того же, что с Невежкой.
V
Эту ночь Михайле плохо спалось. Он все ворочался на полу и все думал и передумывал: что-то царь скажет завтра мужикам? Может, и про указ помянет. По крайности Михайла будет знать, что и он теперь вольный, и сможет с ними же отправиться домой. Очень уж он стосковался по родным местам, а главное — по Марфуше. Особенно после того, что Степка сказал про Козьму Миныча. «И то, — думалось ему, — не век же ей в девках сидеть. Она ж и не знает, жив ли я или, может, давно помер».
Как только рассвело, он разбудил Степку и стал его упрашивать, чтоб тот взял его, Михайлу, с собой во дворец.
Степке и самому хотелось похвастать перед Михайлой, как с ним царь и царица милостиво разговаривают. Но когда он оглядывал Михайлу, тот ему казался таким неприглядным в куцом тулупчике и в лаптях, что он никак не мог решиться. Наконец он придумал:
— Ладно, Михайла, пойдем. Только я прямо в горницу пройду, а ты в сенях подождешь, а как твои земляки войдут, и ты за ними. Будто и ты с ними приехал.
Михайла с радостью согласился. Ему ведь только того и хотелось — послушать, как царь мужиков примет.
На крыльце и в сенях толпилось теперь много народа — и ляхов, и казаков, и бояр, и приказных. Мужиков не было. Михайла вошел в сени, отошел к сторонке и ждал. Скоро дверь с крыльца нерешительно приотворилась, и в нее бочком протиснулись Невежка с Нефёдом. Михайла подманил их к себе, и они втроем забились в самый темный угол, ожидая, что вот-вот за ними придет Степка и поведет их к великому государю.
Но их никто не звал, а на улице послышался шум, крики и топот лошадей. На крыльце и в сенях поднялась суматоха, и кругом зашептали:
— Великий патриарх! К государю великий патриарх жалует!
Кто-то побежал в царскую горницу, широко распахнулись двери на крыльцо, и в сени вступил, поддерживаемый с двух сторон монахами, статный, красивый Филарет Никитич в пышном патриаршем облачении. За ним шел, должно быть, знатный боярин в высокой горлатной шапке, с большой бородой и в парчевом, обшитом мехом охабне, а дальше еще кучка не то бояр, не то приказных.
Все, кто был в сенях, низко склонились перед патриархом, а два боярина, стоявшие у окна, опустились на колени и потом подошли под благословение. Патриарх благословил их и, усмехнувшись, сказал им вполголоса, кивнув на дверь в горницу, что-то вроде «не долго уж теперь». Но Михайла не был уверен, что он верно расслышал, да и не понял, про что это патриарх говорил.
В эту минуту дверь распахнулась, и на пороге показался царь.
Низко поклонившись патриарху, Дмитрий Иванович подошел под благословение и сказал:
— Здравствуй, господин великий патриарх. Пожалуй ко мне в горницу. Зачем побеспокоился? Прислал бы, я бы сам до тебя прибыл.
Филарет что-то негромко ответил, но Михайла не расслышал что, и оба они, в сопровождении боярина, вошли в царскую горницу.
— Трубецкой князь с Москвы приехал, — пронесся по сеням шопот.
— Не позовут нас, пожалуй, — сказал Михайла Невежке. — Не позабыл бы про нас Степка.
Пришедшие с патриархом монахи и приказные заполнили все сени. Михайла посмотрел на одного из них и шепнул Невежке:
— Погляди-ка, тот вон коло Иван Исаича все толкался, еще с Коломенского. Как с Москвы приказные приезжали, он промеж их вертелся. Олуйка Вдовкин никак звали его.
Олуйка услышал свое имя и с удивлением оглянулся на кучку мужиков, столпившихся в углу.
— Вы тут чего? — спросил он Михайлу. — Будто как видал я тебя где-то?
— Да как же, — обрадовался Михайла. — У Иван Исаича я был, с Коломенского и до самой Тулы.
— Вон что, — пробормотал Вдовкин. — Прост был покойник, что говорить, — сказал он с усмешкой. — А тут-то как вас в царские хоромы допустили? Здесь будто холопов не больно жалуют.
— Земляк у меня тут есть, — сказал Михайла. — Царский сокольничий Степка.
— Сокольничий? Как же, знаю. Так ты чего ж, дурень, в лаптях о сю пору ходишь?
— А что? — испугался Михайла. — Не пустят, что ль?
Вдовкин махнул рукой.
— Да он же, сокольничий твой, тебя куда хошь пристроить может. Гайдуком али еще чем, к царю али к царице. Она его жалует.
— А на что мне? — спросил Михайла. — Вот бы ходоков с нашей стороны допустил с просьбишкой.
Олуйка оглянул двух оборванных мужиков, пожал плечами и махнул рукой.
— Ну, тебе, видно, при Иван Исаиче только и состоять было.
Михайла посмотрел на него непонимающими глазами.
— Слушай-ка ты, — проговорил Вдовкин. — Поговори ты про меня сокольничему своему. Они тут ляхов больше приближают, русских-то не больно жалуют, а мне бы к царице ход найти. Я б ей какой хошь товар предоставил. Она страсть сколько нарядов накупает. Сорвать бы чего, покуда можно. Не долго им тут, видать, царевать.
Михайла хотел спросить, что он такое брешет, но в эту минуту в сенях началось движение. Вдовкин быстро кинулся к дверям в горницу. Они широко распахнулись. На пороге показался патриарх в сопровождении князя Трубецкого. Царь проводил их низким поклоном, и двери закрылись. Перед патриархом все расступились. Один Вдовкин протиснулся чуть не к самому патриарху, и Михайла невольно потянулся за ним. Патриарх на минуту остановился и повернулся к Трубецкому.
— Говорил я тебе, князь, — произнес негромко патриарх, — чего от него ждать? Не сравнишь с первым. Тот все ж до царя подобен был. А этот что? Щелкни, и нет его. Лучше тебе с Сапегой поговорить или хоть и с Рожинским. Видал, как пан-то Рожинский с им? Что с детищем…
«Про кого это великий патриарх?» со страхом подумал Михайла, не смея догадываться.
Но патриарх уже прошествовал через сени. Два монаха подхватили его под локти и вывели на крыльцо. Там его дожидался разукрашенный возок, запряженный восемью лошадьми гусем.
— Михалка! Заснул, что ли? — услышал он вдруг Степкин голос. — Иди скорей с мужиками своими. Там государь и пан Рожинский допрашивают попа Ивана, что Сапега из-под Троицы на Москву лазутчиком посылал, а ноне сюда его к государю прислал. Мы тихонько взойдем, а как его кончат, я вас и предоставлю. Больше-то государь ноне никого и принимать не будет. На охоту пора.
Михайла махнул Невежке и Нефёду, и они все трое тихонько пробрались за Степкой в двери царской горницы. Остановить Степку никто не решился, но все их провожали злыми, завистливыми взглядами.
В обширной горнице, в золоченом кресле сидел царь в парчевом кафтане, а рядом с ним на стуле пан Рожинский, что травил ходоков.
Переступив порог, все трое отошли в угол и прижались к стенке рядом со Степкой. Царь взглянул на них, но ничего не сказал.
Прямо перед царем стоял в худеньком подряснике щуплый попик с редкой бороденкой и говорил тонким гнусавым голоском:
— …Кирила-то Иванов сын Хвостов сидит за приставом у дворцового дьяка Никиты Дмитриева.
— Как же ты ему грамоту-то отдал, что Сапега с тобой прислал? — спросил Рожинский.
— Не сам я отдал, — отвечал поп Иван, не глядя на Рожинского и обращаясь только к царю. — Дядя мой отнес. Он к тому дьяку вхож.
— Чего ж того Кирилу за пристава посадили? Он же, Сапега говорил, давно на Москве живет. Правда, пан Рожинский? — обратился царь к Рожинскому.
Рожинский кивнул.
«Как чудно́ говорит царь-то, — мелькнуло у Михайлы. — Словно бы не русский. Видно, с того, что долго у ляхов жил», успокоил он сам себя.
— А вишь ты, государь-батюшка, — загнусил опять попик, — тот Кирила говорил на Москве, чтобы бояре и дьяки, и служивые люди, и торговые люди, и черные, и всякие люди тебе, государь, царь и великий князь Дмитрий Иванович, вину свою принесли и крест целовали, а изменника Шуйского и братию его выдали б головой. А те его речи слыхали дьяк Василий Янов да Тимолка Обухов, и они на его нанесли. И за то Кирила сидит за приставом в крепости великой, скован, и грамоту ему самому написать не мочно.
— А что московские люди? — спросил царь.
— Слыхал я на Москве, государь-батюшка, что приходили миром на твоего, государь, изменника, на князя Василия Шуйского и на его братию и велят ему посох покинуть.
— А Шуйский что? Чай, хвост поджал?
— Одному-то ему не выстоять. Да он, слышно, лазущиков рассылает. Вот в ту пятницу послал с грамотой в Галич, да на Устюг Железный, да в Володимер. На лыжах лазущики, а грамоты вклеены в лыжах, а три лазущика пошли неведомо куды с Москвы от Шуйского же, а грамоты у них также вклеены в лыжах.
— Вот бы перехватить их? А, пан Рожинский? — сказал Дмитрий Иванович, обернувшись к Рожинскому.
Перед Дмитрием стоял попик в худеньком подряснике.
— Уж послана погоня от гетмана Сапеги, — сказал Рожинский, отмахнувшись рукой. — Повестил он меня… Ну, от того попа, видно, ничего больше не узнаешь. Я его велю назад к Сапеге отослать. Хватит на сегодня.
Рожинский встал и, сделав знак попу Ивану, вышел с ним в задние двери.
Дмитрий Иванович тоже приподнялся, с облегчением потянулся и зевнул.
Но в эту минуту Степка сделал мужикам знак, чтоб они поклонились царю в ноги, и сказал:
— Государь милостивый, ты повелел допустить до себя ходоков с села Ирково поглядеть на твои ясные очи.
— Ну, вставайте, вставайте, — сказал царь, махнув стоявшим на коленях мужикам. — Повидали великого государя, расскажете там у себя, как мы тут государские дела правим.
Мужики между тем встали. Невежка вытащил из-за пазухи сверток и, сделав шаг к креслу государя, проговорил:
— Послали нас сироты твои государевы, хрестьянишки деревни Ирково на Имже, с челобитьицем. Вовсе пропадаем мы, великий государь. Вели челобитьице наше честь, государь милостивый. Мне так про все не сказать, а там наша слезная просьбишка прописана.
В эту минуту в горницу вернулся пан Рожинский. Он сердито посмотрел на мужиков, наклонился к Дмитрию Ивановичу и что-то недовольно пробормотал ему.
Дмитрий Иванович оглянулся на него, точно извиняясь, и строго обратился к сокольничему:
— Ты что ж, Степка? — сказывал, поглядеть лишь на мои пресветлые очи хотят мужики, а у них, вишь, челобитье.
— Они мне не сказывали, великий государь, — отвечал Степка.
Михайла укоризненно посмотрел на него.
— Великий государь, — заговорил вдруг неожиданно для себя самого Михайла. — Вся надёжа на тебя, государь милостивый! Кому ж пожалеть народишко твой? Все мы, государь Дмитрий Иванович, бились за тебя против Шуйского с Болотниковым Иван Исаичем. Он нам сказывал: жалеешь ты холопьев своих, волю им сулишь. Болотников голову за тебя, государь, сложил, — поспешил он прибавить.
— Ну, ну, — торопливо пробормотал Дмитрий Иванович, оглядываясь на Рожинского, — я ж ваш великий государь, и вы за меня завсегда кровь проливать должны. А я вас за то пожалую. Ну, ладно уж, позови, Степка, Грамотина. Пущай чтет челобитную, коль не больно долгая. Время мне нет. Государские дела делать надобно. Много вас тут прёт ко мне. Наскучили! Сам я ведаю, что делать надобно. — Ему и надоело и хотелось показать, что он настоящий государь.
Степка вышел из горницы и через минуту вернулся с узкоплечим, сутулым приказным с маленькими, хитро поблескивавшими глазками и длинным носом.
— Давай ему, что ли, челобитье! — сказал Дмитрий Иванович, недовольно взглянув на Невежку. — Живей шевелись!
Тот сделал шаг навстречу Грамотину и нерешительно протянул ему сверток. Грамотин взял, не глядя, встал, немного отступя от Дмитрия Ивановича, и развернул сверток, покосившись на мужиков.
— Читай, — сказал царь.
— «Царю, государю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси, — быстро и немного в нос забарабанил Грамотин, — бьют челом и плачютца сироты твои государевы, села Ирково. Приезжают к нам, сиротам твоим, многие твои ратные люди из ляхов и нас, сирот твоих, бьют и пытают розными пытки…»
Пан Рожинский передернул плечами и пробормотал:
— Брешут, государь, сироты твои. Какие такие пытки?
Грамотин взглянул на царя, тот кивнул головой, и дьяк продолжал:
— «…и животишки наши, лошади, и быки, и коровы, и кабаны, и овцы, и всякую животину, и платья поимали, а жёнишек, и дочеришек, и детишек наших емлют на работу; а иные девки и жёнки со страсти по лесом в нынешнюю зимнюю пору от стужи померли…»
— От дуры бабы! — пробормотал пан Рожинский.
— «…И в деревню Поддатневу приехав, твои, государь, ратные люди разграбили и выжгли, и что было, государь, осталось хлебца, ржи и овса и тот овес весь перемолотили и в пиво варят, и тот хлеб и пиво нами же в таборы возят и на нас же, на сиротах твоих, правят на себя великих кормов, яловиц, кабанов и овец, а нам, сиротам твоим, взяти негде, стали и наги, и босы, и голодны, и головы приклонить негде…»
— Брешут они всё, государь, а ты слушаешь, время проводишь, — сердито прервал пан Рожинский.
— Много еще там? — нетерпеливо спросил Дмитрий Иванович дьяка.
— Скоро конец, государь, — ответил дьяк.
— Ну, читай да поскорей. Чего ж им, дурням, надо-то?
— «… Милостивый царь, государь и великий князь Дмитрий Иванович всея Руси, покажи милость, пожалуй нас, сирот твоих, и вели нам дати своего, государь, пристава и не вели своим ратным людям в свое, государь, село Ирково и в деревню Поддатневу въезжати и нас, сирот твоих, не вели мучити розными пытки, и детишек и женишек не вели имати, и хлебца нашего достального не вели перемолотити, чтобы мы, сироты твои, от твоих, государь, ратных людей вдосталь вконец не погибли и с женишками и с детишками напрасною голодною смертию с студи и с голоду не померли».
— Чего ж вы хотите-то от меня? — спросил царь, вконец рассердившись.
— А хотят ничего своему государю не давать, — заговорил сердито Рожинский, — и ратных людей не кормить, чтоб за них, хамов, польские ратники даром кровь проливали.
Дмитрий Иванович недовольно передернул плечами.
— Так, что ли? — грозно спросил он мужиков.
Невежка и Нефёд упали на колени, поклонились до земли, и Невежка заговорил, подползая на коленях ближе к царю:
— Государь милостивый, не дай сиротам своим вконец погибнути. Надежа-государь, пожалей сирот своих! Прирожонный наш царь-государь, смилуйся! Заступи! Не дай ляшским ратным людям вконец загубити и разорити нас, сирот твоих. Дай нам в ограду свойово пристава.
— Ну что ж, — внезапно смягчившись, проговорил Дмитрий Иванович и засмеялся, — пристава, это можно! Как ты мнишь, пан Рожинский?
Рожинский нетерпеливо встал и подошел ближе к мужикам:
— Пристава я вам пришлю, хлопы! Он у вас там порядок наведет! Чтобы бабы да девки по лесам не разбегались, а дома сидели да на великого государя полотна ткали. А про оброк ты уж им сам скажи. Гляди, государь, ратным людям с коих пор не плачено! Что ж им с голоду, что ли, пропадать, коли хлопы твои и кормов им давать не будут? Тогда все полки от тебя разойдутся. Чем будешь Москву брать? Гляди сам!
— Нет, как это можно ратных людей не кормить! — быстро и раздраженно заговорил Дмитрий Иванович. — Вы про то и думать не могите! Я же ваш прирожонный царь милостивый! Мы тут за вас кровь проливаем. А вы, дурни, платить не хотите. Страдники! Вот я вас! — кричал он. — Вот как я ворога моего Ваську Шуйского с Москвы прогоню, я тогда по всей земле пир устрою, — успокоившись, весело проговорил он, — чтоб все мои людишки радовались! — Он вскочил и захлопал в ладоши. — Ну, а тотчас идите себе по домам, — облегченно закончил он, — скажите, что видали ясные очи великого государя и он вам милость оказал — велел пристава дать! А чтоб вы — глядите у меня! — ратных людей кормили и нам сюда оброк везли, какой положено! Не то я на вас опалу положу!
Мужики испуганно бормотали чего-то, но государь обратился к Рожинскому и не слушал их больше.
Степка подошел к Михайле и решительно заговорил:
— Ну, забирай своих мужиков! Вишь, и государя видели и просьбишку их дьяк чел. Чего ж им еще?
— Так ведь не пожаловал государь от ратных людей свободить, погибель им от тех.
— Ну уж больше и не проси. Гляди, бояр которых и то не принял государь. Великого патриарха да твоих земляков. Только и всего! Они должны за то век бога благодарить. Ну, идите, идите, недосуг государю! На охоту ехать время.
Михайла и два его земляка поклонились в ноги государю. Тот, видимо, уже забыл про них и о чем-то оживленно разговаривал с Рожинским. Мужики вышли ошеломленные, еще не совсем понимая, что все уже кончено и больше им ожидать нечего.
Когда Михайла с мужиками сошел с крыльца, Невежка остановился, поглядел на Михайлу и сказал:
— Стало быть, вовсе пропадать нам? Али уж на Москву, к Шуйскому податься?
— Да ты чего, Невежка! — сердито крикнул Михайла. — Иван Исаича-то забыл? Чего он говорил? Шуйский боярскую руку тянет. Погоди, дай срок, на Москву как придет Дмитрий Иваныч, безотменно даст всем волю. А ноне ж он вам пристава велел дать.
— Эх ты, Михалка, — сказал Невежка, махнув рукой, — с каких пор дома не бывал, то и говоришь. В каких деревнях пристав сидит, почитай лише нашего.
— Так чего ж вы просили пристава? — удивился Михайла.
— Да вишь ты, Михайла, у нас там прописано — дай, мол, нам, великий государь, свойово пристава, стало быть, православного. А тот, усатый-то лях — слыхал? — говорит: «Погодьте, мол, пришлю, мол, я вам пристава, он, мол, у вас порядки наведет!» А уж про то мы знаем, какие от ляхов порядки. Ложись в гроб да помирай!
Невежка с досадой махнул рукой и, кивнув Михайле, пошел прочь с Нефёдом.
Михайла поглядел им вслед, но ничего не сказал. Ляхи ему самому не по́ сердцу были. Раньше-то он и не знал их вовсе. А за дорогу немало о них наслушался да и здесь с приезда довольно нагляделся. Ишь, налетели, что воронье, на русскую землю, как прослышали, какая у нас тут завируха. «И чего это, — с огорченьем думал Михайла, — Дмитрий Иванович так к им привержен? Горе, что жена у него оттудова. Вот за ней ляхи и тянутся… Опять же, служат они Дмитрию Ивановичу. С Шуйским биться помогают… Да ладно ль только, как иноземцы в наши дела вступаются? Со стрельцами бьются, то так, да и мужиков наших не милуют. Вон Невежка, что́ заговорил: „До Шуйского податься!“ — Михайла, как вспомнил, так опять разозлился. — То-то дурень! А все ляхи довели. Как же быть-то?»
Михайла чувствовал, что у него голова трещит, и ничего он придумать не может. Он опустился по привычке на крыльцо и схватился обеими руками за голову. «Вот кабы Иван Исаич, — в сотый раз подумал он. — Поглядит бывало, и то будто прояснеет».
Михайла не знал, что не один он про то думал.
За Шуйского стояли только крупные бояре — княжата. Даже бояре помельче невзлюбили его. Уж про посадских, про крестьян и про казаков и говорить нечего. От Шуйского все они видели только обиды. Но войну с ним вел один Болотников. А когда Шуйскому удалось хитростью одолеть Болотникова, враги Шуйского рассеялись. Не нашлось никого, за кем бы все пошли, как за Болотниковым.
И вот в это время объявился наконец царь Дмитрий Иванович, которого так ждал Болотников. Кто он такой был на самом деле, никто не знал. Всем хотелось верить, что он «прирожонный» царь, сын Ивана Грозного, и все верили. Шел он, как и первый самозванец, от польской границы, и за ним опять шли польские войска, чтобы помочь ему сесть снова на московский престол. Все и думали, что это тот же Дмитрий, который воевал с Годуновым и был целый год царем на Москве.
Взять сразу Москву ему не удалось. Он разбил свой стан на этот раз в 20-ти верстах, в селе Тушине, и оттуда стал рассылать гонцов по всей русской земле, предлагая всем русским людям целовать ему крест и служить ему против его ворога Василия Шуйского.
«И вы, прирожонные русские люди, — писал он в своих грамотах, — разумейте, свет ли лутче или тьма, нам ли, прирожонному великому государю, царю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси, служити или изменнику нашему холопу Василию Шуйскому? Грех ли лутче творить или правду содевать?»
И, когда получались эти грамоты, большая часть русских городов и сел целовала крест Дмитрию Ивановичу, посылала ему ратников и собирала для него оброк, чтобы только освободиться от Шуйского.
Но вслед за тем в городах и селах появлялись воеводы и пристава из поляков и грабили, обирали и мучили русских людей.
И уже русские люди сами не знали, за кем им хуже жить — за Василием Шуйским или за Дмитрием Ивановичем?
Тушинский лагерь богател, а Россия разорялась.
Михайла пришел в лагерь, когда уже со всех концов государства стекались туда жалобы на притеснения приставов и ратных людей, поляков, а иногда и казаков.
«…Да слух до нас дошел, — писал царь Дмитрий в своих грамотах, — что вы, наши прирожонные люди, блюдетесь наших ратных литовских людей и казаков и от них насильства и убийства и грабежи, и вы б, прирожонные наши люди, отнюдь сумнения в сердцах своих никакого не держали, а были б вы надежны на милость божию и пречистой богородицы и чудотворца Николая, и наше царское великое мое к вам жалованье».
Но эти грамоты никого больше не успокаивали, и многие города уже вновь отпадали от Дмитрия Ивановича и отказывались платить ему оброк.
Но Михайла этого еще не знал. Он с огорченьем видел, что Дмитрий Иванович не похож на того мужицкого царя, про которого говорил Болотников, но он все еще надеялся, что это переменится, когда Дмитрий прогонит Шуйского и сядет на московский трон.
VI
Михайла долго сидел на крыльце перед пустынной улицей.
Ожидавшие в сенях царя разошлись, узнав, что приема больше не будет. Охота еще не собиралась. Должно быть, решил Михайла, государь будет раньше обедать.
Вдруг с другой стороны, не от Москвы, а со Смоленска, раздался лошадиный топот, гиканье, крики, и на улицу выскакал большой поезд на богато разубранных лошадях, в раззолоченных возках.
Передние сани остановились у той избы, куда раньше заезжали польские всадники в голубых плащах, и там сразу же началась суета. Забегали слуги между этой избой и домом Дмитрия Ивановича. Поспешно прошел туда же пан Рожинский.
Михайла встал с крыльца и пошел во двор, в Степкину горницу. Ему хотелось посидеть одному и хорошенько сообразить все, что он узнал с тех пор, как пришел сюда. Иван Исаича больше не было, чтоб его расспросить. Надо было своим умом жить.
Но как только он сел на лавку, облокотился на изголовье и пригрелся, — усталость взяла свое. Ночь-то он почти что не спал. И его сморил сон.
Проснулся он, когда уже смеркалось. Комната была полна каких-то незнакомых людей, должно быть, ляхов.
Они громко говорили между собой и раскладывали какие-то вещи, точно собирались устраиваться надолго.
Один подошел к Михайле, потряс его за плечо и что-то заговорил по-своему, все повторяя: «прентко, прентко». Михайла уже знал, что это значит «скоро». Должно быть, он приказывал Михайле поскорей выбираться. Михайла хотел объяснить, что горница не его, а царского сокольничего, показывал на покрытую клетку, где сидел сокол, хлопал по лавке и говорил как можно громче, чтоб понятней было: «Тут сокольничий живет царя Дмитрия Ивановича». Но поляки только хохотали, показывали ему, чтобы он забирал клетку и скорей уходил.
Наконец Михайла решил сбегать во дворец и предупредить Степку. Он накинул тулуп, схватил шапку и побежал, провожаемый хохотом поляков.
Итти с переднего крыльца он не решился, но он видел, что иногда Степка бегал туда со двора по соседней лесенке, по которой в первую ночь взбежала царицына паненка. Он нерешительно поднялся, вошел и очутился в просторной горнице. В ней никого не было. Он прошел ее и отворил еще какую-то дверь. Там сидело и ходило несколько нарядных паненок. Михайла совсем смутился и хотел было бежать назад, попробовать добраться через парадные сени. Но его уже заметили, и одна из паненок подошла к нему и спросила, должно быть, чего ему тут надо.
— Степу бы мне, — сказал Михайла нерешительно, — сокольничего царского.
— Степа? — повторила паненка. — За́раз, за́раз, пуйде попроше, — и, кивнув Михайле, она побежала куда-то в следующую дверь.
Михайла остался у притолоки, не зная, можно ли ему войти или лучше выйти во двор ждать. Но никто его не гнал, и он решил подождать в горнице.
Через несколько минут дверь опять отворилась, и вслед за паненкой вошел Степка.
— Ты, Михалка? — удивленно спросил он. — Чего это ты?
— Да вишь ты, Степка. Горницу твою забрали.
— Как забрали? Кто?
— Да ляхи. Много их откуда-то понаехало. Так вот которые и к тебе забрались, и с поклажей.
Степка сердито обратился к паненкам и на смешанном полупольском-полурусском языке стал их допрашивать, что это за поляки наехали, и как они смели забрать его горницу?
Паненки переглянулись и заявили, что они тут не виноваты, это великое посольство из Польши от круля Жигмунта приехало. Они не знают, что он царский сокольничий и что его трогать нельзя.
— Ну, так я пойду, — сказал Степка, — поговорю с государем Дмитрием Ивановичем. Как это возможно, чтоб его сокольничего с горницы ляхи прогнали? Пойдем, Михайла, подождешь меня в сенцах около царской горницы.
Михайла, осторожно ступая, точно по льду, пошел следом за Степкой и остановился в маленьких сенцах, где стояло несколько сундуков, а в другом углу висели разные плащи и шубы.
— Государь у государыни Марины Юрьевны шаль кызыльбашскую смотрит. Продавать принесли. Я его вызову, а ты здесь подожди.
Степка вышел и неплотно затворил за собой дверь. Михайла сел на сундук дожидаться.
Через несколько минут какая-то дверь хлопнула, и послышались голоса. С того места, где сидел Михайла, вошедших не было видно, но он сразу узнал голоса Дмитрия Ивановича и Степки.
— Выгнали, говоришь? — сердито переспросил царь. — Да как они смеют! Беги, позови ко мне пана Рожинского. Спроси, почему мне не доложили, что посольство приехало. Скорей беги!
Степка побежал бегом, а царь Дмитрий Иванович стал нетерпеливо прохаживаться взад и вперед по горнице. Немного погодя застучали твердые шаги, как будто один только вошел, и раздался резкий голос:
— Ты чего за мной присылаешь? Не мог подождать? Говорил я тебе, что приду, как время будет.
Михайла вздрогнул. «Как с государем говорит этот Рожинский!» подумал он и в ту же минуту услышал раздраженный голос Дмитрия Ивановича:
— Ты что! Забыл, с кем разговариваешь?
— Да сам-то ты знаешь ли, кто ты такой есть! — услышал в ответ Михайла.
Его всего точно варом обдало, в ушах застучало, и он точно сквозь какую-то пелену слышал грубый крик Рожинского:
— Думаешь, королевские послы с тобой разговаривать станут?! Как же! Ты прежде с войском нашим поговори. Знаешь, небось, что ко́ло[7] собралось. С каких пор за тебя кровь проливаем, а от тебя ни гроша жалованья не получали. Не заплатишь за две четверти, кто у тебя служить будет? Наши полки все уйдут. Так и знай! Бражничать да Марине Юрьевне наряды покупать — на это у тебя деньги есть, а войску платить — так и нету! Тоже царь выискался! Этакими царями забор подпирать! Станет круль Жигмунт к тебе послов посылать! Вот погоди, Сапега придет, он с тобой поговорит!
И Рожинский, застучав сапогами, вышел вон и хлопнул дверью.
В соседней горнице настала мертвая тишина. Михайла сидел, не смея перевести дух, точно на него навалилась тяжелая плита.
Он еще ничего не мог сообразить. Чувствовал только, что все перевернулось и ему не за что ухватиться. Он забыл, где он, не думал, что дальше делать, забыл про Степку и сидел на сундуке, точно все тело его налилось свинцом.
Дверь отворилась, и послышались легкие шаги.
— Дмитрий, ты? — раздался молодой, немного резкий голос. — Чего ж не идешь? Будешь шаль брать?
— Не до шалей теперь, — тревожным голосом ответил Дмитрий Иванович. Помолчав, он заговорил опять:
— Слушай, Марина! Рожинский тут был. Кричал на меня, вражий сын! Убил бы его, дьявола! Войском стращает. Платить велит. Сапега из-под Троицы приехал. А грошей нема. Грозит, что разойдутся все. Что теперь делать? Убьют, бисовы дети. Ну, да мы еще поглядим, кто кого? — хвастливо прибавил он.
— Глуп ты, Дмитрий, — прервал его резко сердитый молодой голос. — Что ты без поляков? Голыми руками Шуйского выгонишь, что ли? И чего расходился? Первый раз, что ли, Рожинский на тебя цыкает! Всегда-то ты так. Что мальчишка! То в глаза ему глядишь, то хочешь, чтоб он в ноги тебе кланялся, как заправскому царю. Дурень ты! А только гляди: не прогонишь Шуйского, не станешь царем на Москве, — я с тобой не останусь. Я ведь венчанная царица, не забудь! На меня сам патриарх корону возложил.
— За меня донцы! — крикнул Дмитрий Иванович. — Весь народ московский за меня! Шуйского никто не почитает. Лазутчики доносят: его скинуть сговариваются. Я рать под Москвой соберу и позову тебя. Мне без тебя нельзя в Москву входить. Приедешь?
Наступило молчание.
— Приеду, — прозвучал короткий ответ.
— То-то! — проговорил Дмитрий Иванович, ободрившись. — А то, гляди, коли один я войду и признают меня, потом и не суйся. Не очень-то вас, ляхов, москвичи жалуют. Скажу — развелся. Боярышню за себя возьму.
— Ха-ха-ха! — раздался сердитый смех. — А я скажу: развода не даю… Ну, не дури! Сказала — приеду, коли одолеешь Шуйского, и приеду. А пока прощай!
Застучали быстрые шаги и хлопнула дверь.
Опять воцарилось молчание.
Михайла и головы не поднимал. Ужас сковал его. Что же это? Как же Болотников говорил…
Вдруг дверь резко распахнулась, чуть не придавив Михайлу к углу, и в сени вышел Дмитрий Иванович.
Не заметив его, Дмитрий Иванович скинул парчевой кафтан, натянул крытую темным сукном шубку, сверху накинул темный плащ с капюшоном, надел шапку, раскрыл дверь на крыльцо, которой раньше Михайла не заметил, и быстро сбежал по лестнице.
Михайла встал, приотворил ту же дверь и тихонько выглянул наружу. Темная фигура быстро пересекла двор и вышла за ворота.
Михайла плотно закрыл дверь и сел на сундук.
Через несколько минут в соседнюю горницу опять кто-то вошел и, пройдя ее, заглянул в сени.
— Михайла, ты? — спросил Степка. — А где ж государь? Он к Марине Юрьевне не приходил. Он мне велел гнать в три шеи полячишек этих. Идем!
— Погоди, Степка, — заговорил Михайла срывающимся голосом. — Сядь тут. Сказать мне тебе надо.
— Чего тебе? — нетерпеливо ответил Степка. — Ране тех прогоним.
— Говорю, сядь! — настойчиво повторил Михайла.
Степка удивленно посмотрел на Михайлу, но спорить не стал. Он сел и еще раз поглядел на него.
Михайла молчал. Не так легко было сказать, что случилось. А надо было.
— Степка. — начал он наконец, — Дмитрия Иваныча нет тут боле.
— Как нет? Что ты брешешь. Тут же он тотчас с Рожинским говорил, — тот-то меня и не пустил в горницу, — а там с царицей, с Мариной Юрьевной…
— То так, — подтвердил Михайла. — А там… Видишь кафтан? — прервал он сам себя.
Степка с удивлением приподнялся и кивнул.
— Ну, скинул он его, — продолжал Михайла, — надел суконную шубу, плащ да в ту дверь и ушел.
— А что сказал?
— Не видал он меня. Крадучись он. Не вернется он боле. Так он Марине Юрьевне сказал. Велел, как под Москвой войско соберет, к нему приезжать.
— А мне за собой, что ли, велел?
Михайла отрицательно покачал головой.
— Стало быть, при Марине Юрьевне я ноне буду.
Михайла с сожалением посмотрел на Степку. Не понял он, что случилось. Думает, вперед уехал государь, а там царица за ним поедет. Не сумел он, Михайла, объяснить.
— Погоди, Степка, — заговорил он опять, увидев, что Степка хочет итти в горницы. — Ты, гляди, Рожинскому не сказывай, что государь ушел.
— Стану я с тем ляхом говорить! Ишь, нос дерет, что гетман. Со мной, небось, сам царь разговаривает.
— Да он и с царем как говорил, послушал бы ты, — перебил Михайла. — Ругался, прямо сказать! Он Дмитрия Иваныча за царя и не почитает, — прибавил Михайла, понизив голос.
— Как — за царя не почитает! — вскрикнул Степка. — А кто ж он, как не царь? Да ты чего ж молчишь? Царь же он! Ивана Васильевича Грозного сын. Только что Шуйский его с трона согнал, как он первый раз с Польши приходил.
Степка растерянно смотрел на Михайлу.
— И я так полагал, — проговорил Михайла. И вдруг ему вспомнилось, как Марина Юрьевна сказала: «Я ведь венчанная царица, не забудь!» Точно ее только венчали, а его нет. Неужто не тот он Дмитрий Иваныч?
— Ну! — дернул его за рукав Степка. — Чего ж замолчал? А ноне как полагаешь?
— Ох, не знаю я, Степка. А только — неладное у вас тут творится.
Степка стоял перед Михайлой, как потерянный. Он весь стал белый, а руки и ноги у него начали дрожать.
— Да что ж то, Михайла? — пробормотал он. — Кто ж он, как не царь? Царь же всё был. Год цельный. И патриарх до его с почетом. Не может того статься! — крикнул он вдруг. — Брешет тот лях про̀клятый!
В эту минуту в соседнюю горницу вошло несколько человек, и там заговорили громкие голоса.
Михайла и Степка испуганно притаились.
— Где ж государь? — спросил кто-то. — Царица Марина Юрьевна велела позвать.
— Видишь — нету.
Дверь в сени приотворилась, просунулся длинный нос дьяка Грамотина.
— Степка, ты чего тут? — спросил он с удивлением. — Государя не видал?
— Н-е-е-т, — пробормотал Степка, оглядываясь на Михайлу.
— Пойдем-ка во двор, — сказал Михайла, когда голова Грамотина скрылась. — Приставать начнут.
В соседней комнате голоса стихли, и Михайла, махнув Степке, тихонько отворил дверь и спустился по лестнице.
Только что они оба сошли во двор, как на то же крыльцо вышли дьяк Грамотин с каким-то приказным.
Михайла еле успел затащить Степку под лестницу.
— Удрал — ищи ветра, — проговорил вполголоса Грамотин. — Рожинский совсем было объездил его, да, видно, не сдержался, стегнул с маху, а тот — на дыбы. Все ему: царь да государь! Он и вправду поверил. Теперь-то Рожинский и сам не рад. Нужен тот Дмитрий ему. Побежал к гусарам, вдогонку посылает. Слышишь? Да вряд догонят.
В эту минуту мимо ворот проскакало несколько всадников. По двору в разные стороны замелькали тени.
— А ты куда ж? — спросил Грамотина спутник.
— К патриарху я — повестить. Филарет-то Никитич рад будет. Он уж ноне с поляками снюхался. Царик-то тот ему ни к чему. Он — я давно примечаю — с польским королем Жигмунтом сносится.
— С Жигмунтом? — удивленно переспросил его другой.
— Сына своего тот, Владислава королевича, нам в цари прочит.
— Да что ты! Нехристя?
— Окстится. Разве долго? Ну, ты пока помалкивай. А мне скорей бы. Пойду у конюха лошаденку спрошу. Надо вперед других патриарха упредить.
— Уж ты всюду поспеешь! Дошлый! Вот бы мне! — с восхищением вскричал другой.
— У меня, гляди, нос какой, — усмехнулся Грамотин. — Где уж тебе за мной!
Он быстро побежал к конюшне, оставив своего курносого спутника посреди двора. Почесав в затылке, тот медленно побрел по двору.
— Вот бы и нам по лошаденке, — проговорил Михайла. — На лошади все способней.
— Чего ж? — отозвался Степка. — Это можно. У меня ж своя. А тебе я велю из конюшни дать. Скажу — в польское войско царь посылает.
И Степка быстро пересек двор. Когда они подходили к конюшне, оттуда вышел Грамотин и, подобрав полы, взобрался на лошадь. Конюх, державший лошадь под уздцы, выпустил ее, и Грамотин, кивнув ему на прощанье, поехал к воротам.
— Иван! — крикнул Степка. — Заседлай мне каурого, а ему, — кивнул он на Михайлу, — хоть гнедого, что ли. Государь нас к Сапеге посылает.
Конюх остановился против Степки, подбоченился и захохотал.
— Ах ты, дурья голова! Государь посылает! Государя твоего самого ко всем чертям послали!
Степка вдруг подскочил, точно его подбросило, и, не помня себя, кинулся на конюха.
— Хлоп! — кричал он, задыхаясь от яростных слез. — Как смеешь! Убью! Давай мою лошадь!
Опешивший в первую минуту конюх без труда схватил одной рукой Степку и замахнулся кулаком над его головой, но Михайла быстро схватил того за обе руки, крикнув:
— Не замай! Хошь драться, давай, а парнишку брось!
С разных концов двора к ним уже бежали люди.
— Цо ту таке? — кричали голоса. — Москали бьются?
Трудно было понять, каким образом за пять минут поразительная новость облетела весь дворец. Степку сразу узнали, и придворная челядь торопилась отомстить вчерашнему любимцу и баловню.
Его осыпали насмешками, пинали, дергали за нарядный кафтан, ругались над его цариком, гнали вон, сулили, что Рожинский велит его выпороть и повесить.
Если б не Михайла, его бы задразнили вконец, а может, и избили бы, тем более, что Степка пытался драться и в то же время не мог сдержать детских яростных слез, отчего нападающие еще больше издевались над ним. Но Михайла сразу понял, что они вдвоем, не умея говорить по-польски, не смогут защищаться от целой толпы, и старался об одном — загородить Степку и увести его. Увидев открытую дверь конюшни, он толкал Степку туда, и наконец ему удалось рвануть его и втолкнуть в дверь. Загородив собою дверь, он сорвал с притолоки арапник и, размахивая им, крикнул:
— А ну! Подходи! Не дам травить мальчонку!
То ли раздражение уже было сорвано, то ли подействовал решительный вид Михайлы с арапником, то ли любопытство влекло за другими новостями, но толпа постепенно стала расходиться, издеваясь и над Степкой и над его цариком.
Конюх, начавший враждебные действия, теперь совсем остыл.
— Уводи-ка мальчишку подобру-поздорову. Не житье ему тут теперь. Да и весь-то лагерь долго ли, нет ли продержится? Ишь чего сталось! То царь, царь, а то вдруг — что гриб-дождевик лопнул. Чудеса! Всё ляхи мудруют! То-то он, Дмитрий-то Иваныч, и говорил-то будто не по-нашему, нечисто. Василий-то Иваныч, хоть и вор, а все свой.
Конюх вошел в конюшню и засветил фонарь. На земле, уткнувшись лицом в солому, лежал Степка в когда-то белом, а теперь измазанном кафтане.
— Куда я с ним в этакой одёже? — сказал Михайла. — Проходу не будет.
— Верно, — подтвердил конюх. — Погоди, я погляжу, коли не сильно порван кафтан, я, пожалуй, возьму, а ему тулупчик старенький дам. Способнѐй будет. Эй ты, — обратился он к Степке, — чего убиваешься? Вставай, нечего тебе тут. И то как бы Рожинский не хватился. От его добра не жди.
Михайла подошел к Степке и помог ему встать. Они с конюхом внимательно осмотрели кафтан. Парча была прочная, и порвать ее не успели. Только один рукав лопнул по шву, да кое-где позумент отпоролся. Но в грязи он вывалялся изрядно.
— Вовсе целый, — сказал Михайла, — починит баба, за хорошие деньги ляху продашь. А что грязный, так это почистить можно!
Степка молча стащил с себя нарядный кафтан. Конюх пошел в глубину конюшни, порылся в ларе и достал оттуда старый, заплатанный полушубок.
— Великонек ему будет, — заметил Михайла. И сразу же скинул с себя свой тулупчик. — Вот этот будто как поприглядистей да и помене. Надевай, Степка, а я тот надену. Все я покрупней тебя. Ты не горюй, — прибавил он, заметив, с каким огорчением смотрел Степка на свою новую одежду. — То дело наживное. Будем живы, одёжку добудем. Спасибо тебе, милый человек, выручил. А то, гляди, на кулачки! Скажи-ка ты мне, как мне к донцам пробраться? Там у меня знакомый человек есть.
— А как выйдешь, ступай на левую руку, прямо все. Как до ворот дойдешь, там прямо насупротив и будут землянки. В ворота-то не выходи, мотри. Да там сам увидишь. Ну, прощай! Идите себе с богом. Ну, а уж лошадки, не обессудь, — боюсь, как бы не спросили!
Михайла не настаивал.
— Идем, Степка, — сказал он, и Степка послушно побрел за ним.
VII
Михайла шел по темной улице и думал, что нелегко ему будет средь ночи разыскать землянку Гаврилыча. Но когда они дошли до поворота, искать казачий лагерь им не пришлось. Оттуда доносился говор, лошадиный топот, мелькали факелы.
Повернув на дорогу прямо от ворот, они скоро очутились среди казаков, толпившихся между землянками, оживленно обсуждая что-то.
Михайла внимательно приглядывался к встречным, надеясь натолкнуться на Гаврилыча.
И верно, очень скоро его окликнул знакомый голос:
— Михайло, ты чого? То не шов, а то середь ночи пришов.
— Да вот, хочу тебя поспрошать, что тут у вас деется?
— Та чого ж! — крикнул Гаврилыч. — То ваши ляхи сказились! Государь Дмитрий Иваныч враз до нас прискакав. Каже, ляхи, сучьи диты, убыть його хотилы. Просыть, щоб сховалы його. Ну, Печерица наказав враз того на воз положыти, та й берестой закидати, та тим же часом з лагеря вывезти, а нам усим з землянок не рыпаться. Бачим, бисовы ляхи скачуть. Ну, мымо проскакали. Бог спас та маты божья. Нэ пиймалы государя. И мы на них, на чортовых дитей, наплюемо. Та й уйдем.
Гаврилыч, очевидно, был даже рад, что они уходят из Тушина и развязываются с поляками, и Михайле не захотелось рассказывать, чего ему пришлось наслушаться за эту ночь про самого Дмитрия Ивановича.
Гаврилыч, пожалуй, и не поверил бы ему. Михайла рад бы был и сам попрежнему верить в Дмитрия Ивановича. Но он чувствовал, что нет в нем больше той веры, какая была. Да и не хотелось ему больше итти за тем царем, все равно настоящий он или нет. Кто он там ни есть, не тот он мужицкий царь, про какого говорил Иван Исаич. Мужиков он и слушать не хочет.
Михайла глубоко задумался и не слышал, что говорил Гаврилыч.
— Михайло, а Михайло, — окликнул его тот. — Чего ж не кажешь, пийдешь з нами до Калуги чи ни?
— В Калугу? Не-ет. Почто нам в Калугу? Мы вон со Степкой до дому пробираться гадаем. Так, что ли, Степа?
Степка молча и хмуро кивнул головой.
— Ты нас, Гаврилыч, в землянку к себе пусти. Дозволь до свету побыть. А там мы и пойдем.
— Нехай так, — не очень охотно сказал Гаврилыч. — Мы до свита пийдемо. Нас царь Дмитрий Иваныч до Калуги зове.
Михайла, не отвечая, шел за Гаврилычем. Тот привел их к своей землянке, взял у одного из казаков факел и, согнувшись, пролез вперед и осветил довольно большую землянку, по краям которой были устроены земляные лавки.
— Вот спасибо, Гаврилыч, — сказал Михайла. — Мы тут маленько соснем. Ночь-то сегодня не ложились. А там чем свет тоже пойдем.
Гаврилыч кивнул и вышел из землянки.
— Ну, Степка, ложись, — проговорил Михайла решительно, — и я лягу. Утром всё обговорим.
Михайле хотелось остаться одному, чтоб Степка не приставал к нему с вопросами. Слишком неожиданно обрушилось все это на него, и он не мог сразу разобраться. Обидно ему было то, что поляки над русским народом верховодили. А он-то раньше и не догадывался, что Дмитрий и не царский сын вовсе. Сами же поляки его, видно, царем сделали, чтоб за ним на русской земле командовать. Ну, нет! Этому не бывать! — решил Михайла. Но раньше чем он придумал, как же быть и что им со Степкой делать, его одолел сон.
Проснулся Михайла, когда уж свет в землянку пробивался. Степка спал. Михайла поскорей растолкал его, и они вылезли наружу.
В лагере было пусто, а вдали, около ворот, слышались шум, крики, топот лошадей. Что такое? Чего ж казаки не уезжают? Собирались же чем свет в Калугу ехать, — удивился Михайла.
— Побежим-ка, Степка, — сказал он, — поглядим, что там такое.
Перед воротами выстроилось рядами казачье войско, а у самых ворот столпилось все войсковое начальство и о чем-то спорило.
Михайла пробрался поближе и с удивлением увидел среди казаков Невежку с Нефёдом.
Протискавшись в середину, Михайла дернул Невежку за рукав и спросил его, чего ж они не идут домой.
— Да как же уйти-то? — сказал Невежка. — Не видишь — ворота на запоре. Не нас одних, — казаков, гляди, и тех не пускают.
Михайла оглянулся. Тяжелые дубовые ворота были заперты на чугунный засов, и на нем висел громадный замок.
— Мы-то, чуть рассвело, прибрели сюда, — рассказывал Невежка, — глядим — заперто. Добудились сторожа, а он сказывает: «Никого, мол, не велено выпущать, как от них, мол, царь сбежал! Ищут де его». А тут казаки подскакали. «Отворяй да отворяй!» А сторож не смеет. Покуда они меж собой балакали, он и сбежал. Глядь-поглядь — ни сторожа, ни ключа. А ворота, гляди, какие здоровые — дубовые. Вот они и послали к гетману, — кто, мол, смеет их держать. Они, мол, одному царю Дмитрию Ивановичу подвержены. Нашего Гаврилыча и послали. Да вот и он, кажись.
Вдали на улице показался скачущий всадник. Он махал над головой саблей и что-то кричал, но Михайла ничего не мог разобрать.
Подъехав ближе, Гаврилыч закричал, что не хочет Рожинский выпускать их из Тушина. Вы, говорит, верно, своего голоштанного царенка сховали куда. Выдайте его, я его выдеру да повешу, тогда отправляйтесь, мол, куда хотите. А до тех пор — не пущу.
— Э! Чортов сын! Що задумав! — крикнул Печерица. — Давайте топоры! Будем ворота рубить.
Михайла удивился. Дьяк Грамотин говорил, что Рожинскому нужен Дмитрий Иваныч, а он, выходит, вешать его хочет. Михайла не знал, что ночью же Сапега побывал у Рожинского и рассказал ему, что они сговорились с патриархом Филаретом и решили покончить с самозванным Дмитрием и просить на русский трон польского королевича Владислава, сына Сигизмунда. Казаков же не хотели пускать, чтоб они не соединились с бежавшим Дмитрием.
Передние казаки тем временем спешились, достали из вьюков несколько топоров и, по команде Печерицы, пробовали сбить замок. Но он оказался такой прочный, что его и думать нельзя было разбить.
— Руби ворота! — скомандовал Печерица, и топоры звонко застучали по тяжелым дубовым створкам.
— Михалка! — шепнул Степка, дернув Михайлу за рукав. — Не видят они, что ль? Ляхи!
Грохот топоров заглушил лошадиный топот, а казаки так занялись воротами, что и не заметили приближающегося во весь карьер отряда гусар.
— Ляхи! — испуганно крикнул Михайла.
Печерица и другие казаки вскочили на лошадей, и Печерица крикнул:
— Стройся!
Михайла, Степка и мужики, очутившись между двумя отрядами, в страхе жались к воротам.
Рожинский, скакавший впереди гусар, остановил свой отряд и крикнул казакам:
— Вы что? Бунтовать! Выдавайте вашего самозванного царика — и марш по местам!
— Ты чого командуешь? — закричал, выехав вперед, Печерица. — Мы тоби не подвластны! Нам царь Дмитрий Иваныч велел итти в Калугу. Видчиняйте ворота!
— Разгоните мне эту сволочь! — крикнул Рожинский.
Голубые гусары, обнажив сабли, лихо бросились на казаков.
Но казаки, не дрогнув, встретили первый натиск.
Рожинский слишком понадеялся на своих гусар.
Казаки были сильно обозлены, кроме того, их было вдвое больше, чем гусар, и они яростно отбивались.
Мужики прижимались к воротам, оглушенные дикими криками, лязгом оружия, топотом и ржаньем лошадей, воплями раненых, всей неистовой сумятицей рукопашной схватки.
Каждую минуту они ждали, что поляки заметят их и в бешенстве изрубят в куски.
На чьей стороне перевес, они никак не могли понять.
Но через несколько времени что-то резко изменилось. Кружившийся перед воротами вихрь всадников как будто стал понемногу отдаляться, метаться из стороны в сторону, скакавшие впереди всадники стали поворачивать лошадей. И вдруг вся масса пошатнулась, точно ее подхватил ураган, и помчалась обратно.
Михайла первый опомнился.
— Бегут ляхи! — крикнул он. — Казаки одолели! Скорей ворота надо!
Мужики подобрали брошенные казаками топоры и стали изо всех сил рубить дубовые доски.
— Засов-то вырубить бы! — крикнул Невежка, и они стали рубить доски около засова.
Так дело пошло скорее. Через несколько минут засов вылетел, и тяжелые створы подались и со скрипом стали расходиться.
Они оглянулись. На земле валялись раненые поляки, метались оставшиеся без всадников лошади. Вдали виднелся скачущий обратно отряд.
Печерица очень обрадовался, увидев, что мужики без них справились с воротами.
Времени терять было нечего, не то Рожинский, наверно, поднимет против них все польское войско. Казаки построились и стали быстро выезжать из ворот.
Невежка с Нефёдом и Михайла со Степкой тоже сразу же выбрались за ворота.
Михайла оглянулся на Тушино. Ишь какие стены крепкие вывели — город да и ну! Как он радовался, когда добрался сюда. Думал — все сюда собрались, кто за волю ратует. А вышло — что? Дмитрий-то Иванович, выходит, об воле и не думал, да и не царь вовсе был и еще самых лютых ворогов привел на Русь — ляхов.
Теперь не с одним Шуйским биться придется, а еще с ляхами.
Болотников про то и не помышлял.
Казаки яростно отбивались.
— Вот и ладно, — проговорил, помолчав, Невежка. — Не так боязно будет итти. То вдвоих шли, а назад вчетырех.
Михайла встрепенулся.
— Как — вчетырех? — сказал он. — Ты гадаешь, я с вами до дому пробираться буду? В холопы к князю Воротынскому? Не-ет! — протянул он. — Вот Степку возьмите. Ему в Нижний. Так вы его поближе доведите, а уж там, со Кстова хоть, он и один дойдет.
— А ты-то куда ж? — спросил Невежка. — Коль за Дмитрием Иванычем, так чего ж к казакам не пристал?
— Нет, чего мне Дмитрий Иваныч? Он, выходит, и не царь вовсе. Да и наше крестьянское дело ему ни к чему.
— Так куда ж ты? Неуж к Шуйскому? — приставал Невежка.
— Почто к Шуйскому? Ну его к бесу!
— Вот и я тоже говорю, — обрадовался Невежка. — Идем до своей стороны. Все у своего места способне́й, ежели по хрестьянскому делу. Чего ж так-то зря бродяжить?
— Нет, Невежка. Не пойду я до дому. А куда пойду, и сам не знаю. Покуда в Москву проберусь.
— К Шуйскому же, стало быть? — повторил Невежка.
— У, дурень! — оборвал его Михайла. — Думаешь, на Москве только и есть, что Шуйский. Да там его, слышно, скидать хотят. Чего-нибудь, стало быть, надумали. Я и погляжу, может, и есть, кто за волю ратовать хочет. Вот и я с ними. Степку, говорю, возьмите. Ему по пути.
— Эх ты, Михалка! Думал я, ты путный человек. Памятуешь, Нефёд, как он обоз-то вел. Даром что и бороды не отрастил. Дело понимал, что твой хозяин! А ноне — что! Бродяжить собрался… Что ж — вольному воля. Время такое подошло непутевое… Идем, что ли, Степка! Пущай его, коли так, бродяжит.
Но Степка приостановился и дернул Михайлу за рукав.
— Михалка, — сказал он просительно, — возьми ты меня с собой.
Перед ними открылась Москва.
— Тебя? — усмехнулся Михайла. — Ты вон у царя сокольничим был. Тебе слуга лошадь убирал. А я…
— Ты вон с ляхами-то как! Не струсил, чай! Возьми, Мишенька! Я тебе помехой не стану.
Михайла внимательно поглядел на Степку. Впереди блеснули первые лучи зимнего солнца и озарили Степкины вспыхнувшие глаза. И весь он показался Михайле какой-то другой.
Со стороны Тушина раздавались гулкие удары — то поляки заколачивали ворота.
И вдруг перед Михайлой встала ярко-зеленая лужайка и вдали, тоже озаренный первыми лучами солнца, польский шишак и панцырь под ним и взмахивающие над головой руки. И все это все глубже уходит в зыбкую трясину, а сзади раздается голос старого пастуха: «Не доржит их русская земля!»
Михайла рассмеялся:
— Не доржит их русская земля! А, Степка?
Степка удивленно посмотрел на Михайлу, ничего не поняв, — он ведь того ляха не видел, — но Михайла рассмеялся, стало быть, не прогонит его.
— Возьмешь, Михалка?
— Ну, да ладно уж. Только, мотри, не пеняй на меня, коли туго придется.
Степка подпрыгнул и побежал вперед.
— Пра, непутевый, — недовольно пробормотал Невежка. — И парнишку, гляди, сбил… Идем, что ли, Нефёд. Може, мы того пристава еще как ни то окрутим.
Мужики пошли в обход, к Муромской дороге, а Михайла повернул по дороге к Москве.
Дорога поднималась на пологий холмик. Оттуда перед ними сразу открылась Москва. Когда они бились под ее стенами с Болотниковым, Михайла не видел ее всю. И теперь с Воробьевых гор она первый раз открылась вся перед ним. В лучах зимнего солнца она курилась впереди, сияя золотом куполов и блеском цветных изразцов. Михайла на минуту остановился.
«Ишь, какая красивая, — подумал он. — Дадим мы ее ляхам, как же!»
Все тревоги, все сомнения, овладевшие им в Тушине, точно спали с него. В груди стало вольно и горячо, и он внезапно засвистал. Как и всегда, он не думал про свой свист, но Степка с удивлением оглянулся на него, выпрямил плечи и весело зашагал вперед. Так отважно и лихо звучал свист Михайлы, как еще никогда раньше.