Голова кругом шла от этих мыслей у Козьмы Миныча. Но бодрости он не терял. Верил, что такое великое дело не может не устроиться. Весь русский народ хочет свою родину и стольный свой город спасти. Надо только придумать как. И он думал день и ночь. Чтобы Татьяна Семеновна не мешала ему своими глупыми разговорами, он перешел из их общей горницы спать в летнюю горницу, где он был один. До поздней ночи теплилась там лампадка, а Козьма Миныч из угла в угол шагал и все думал, как ему то великое дело поднять.
А в доме между тем жизнь попрежнему шла. Не все даже догадывались, что хозяин одну думу на уме держит, а про торговлю и про хозяйство меньше думает. Когда приказчики к нему с докладами приходили, он их выслушивал и распоряженья давал, хоть, может, и поменьше немного во все вникал, чем раньше. И Михайлу часто вызывал и опять начинал про казаков и про ополченье расспрашивать. И Нефёду в земскую избу порученья давал. Только когда Татьяна Семеновна со своими глупостями к нему приставала, он ее прочь отсылал.
Очень она обижалась, что хозяин вовсе о ней и думать забыл, словно она не мужняя жена, а вдовица горькая. Но Козьма Миныч на то и вниманья не обращал. «Нет, так дальше нельзя, думал Козьма Миныч. – Надо как бы ни было начинать дело. А то время идет, а у них все ни с места».
Козьма Миныч решил запереться на целый день у себя в горнице, никого к себе не пускать, даже к трапезам не выходить, все как следует обдумать и больше уж не медлить, сразу приниматься за дело, – будь, что будет.
Но Козьма Миныч не привычен был просто сидеть и думать. Как назло, в голову лезли разные неотложные дела, про которые он позабыл. Вот про бычка так и позабыл, а дело спешное. Он выглянул в сени. Там в углу копошилась с чем-то девка Аксюшка.
– Аксюшка! – позвал он.
Девка испугалась: строгий ведь хозяин, – наверно, что-нибудь попортила она. Но хозяин только велел позвать к нему Наума. Наум тоже смутился. Только что хозяин наказывал ни за каким делом к нему не соваться, а тут сам зовет. Верно, сердит сильно. Но первые же слова Козьмы Миныча успокоили его.
– Наум, – заговорил тот. – Намедни, как мы с Нефёдом от князя ехали, в ближней деревне у Марьиной рощи мужик меня один остановил. Карпом, кажись, звать.
Наум кивнул.
– Набивался бычка продать. Сказывал – думал до зимы прокормить, да не осилит. Кормов де нет, да и озимое сеять нечем: зерно приели. Вовсе задешево отдает. Купить бы да до холодов продержать большую выгоду можно взять. Ты пройди туда нынче же. Коли стоящий, сразу и бери. Ну, ведомо, поторгуйся, скажи для божьего, мол, дела торгуем, чтоб не дорожился. А мы и впрямь на ополченье продать можем. Надобно ж будет.
Наум понимающе кивнул.
– Пошли ко мне Назара! – крикнул вслед Науму Козьма Миныч.
– Назар, – строго заговорил Козьма Миныч, когда тот несмело вошел в горницу. – Все-то вас носом ткнуть надобно. Сами ни о чем не подумаете. Ладно, что сюда я перешел, так мне в окно видно. Наказывал я тебе на огороде тын починить?
– Я починил, Козьма Миныч.
– Вижу, что починил, а нет той догадки, чтоб сруб у колодца исправить. Гляди.
Он подвел приказчика к окну. Через невысокий со стороны двора тын виден был вырытый среди огорода колодец. В обращенной к дому стороне сруба верхнего бревна не было, оно валялось поодаль, и второе на половину сгнило.
– Вот как ввалится туда поросенок, тогда спохватишься… Так, что ли? А кому я велел за домом глядеть и все починки во-время делать? А?
– Виноват, Козьма Миныч. Недоглядел. Как ты наказывал тын починить, так я мекал, что все по огороду сам ты доглядел. Вот и не стал я…
Козьма Миныч, говоривший до сих пор спокойно, хоть и с укором, вдруг рассердился:
– Вот вы и всегда так! У вас завсегда хозяин виноват остается. Ты гляди, Назар, коли зевать по сторонам будешь да с девками время проводить. Думаешь – не вижу? Не погляжу, что бороду отрастил, спущу портки да и всыплю горячих.
– Прости, Христа ради, Козьма Миныч! Нечистый попутал!
– Ладно, иди.
Целый день Козьма Миныч то принимался обдумывать, как быть с ополченьем, то вспоминал вновь про разные хозяйские дела и спешно налаживал их. Перед вечером постучал к нему Наум и сказал, что в Марьиной роще он побывал. Бычок не продан еще. Карп хочет за него три целковых.
– На мой глаз, – сказал Наум, – в нем ноне уж пудов двадцать будет. А коли подкормить его – к зиме пудов пятнадцать чистого мяса будет, да еще шкура, да требуха. Карп-то просит, чтоб шкуру ему, ну да это зря. Кружку поднесу – отступится. Так покупать, что ли, Козьма Миныч? Пригнал он. В хлеву у нас стоит. Заутра приковать надо будет.
– Покупай, – сказал Козьма Миныч.
Да, вот, – подумалось ему, когда Наум ушел, – из-за одного бычка сколько разговоров, а ведь раньше-то какие гурты он в Москву гонял, какую выгоду получал! Раньше! Много раньше! А последний-то раз? И ему вспомнилось, как последний раз он посылал в Москву большой гурт с Наумом и работными людьми для охраны, а ляхи проклятые весь скот угнали. Такая злоба в нем поднялась на ляхов чортовых, – своими бы руками их передушил. Ну, какая тут торговля может быть, покуда их не выгнали. И у всех так, не у него одного. По всей Руси торговля стала. Да и не одним торговым людям разоренье, а и всем. Бедствует народ. И ляхи, и бродяги по всей земле рыщут, что волки, никому покоя нет. А Москва? Об ней и подумать страшно. Ему представился Китай-город. Его прежняя лавка, торговые ряды, дом Патрикея Назарыча. Теперь там – Михайла рассказывал – пепелище. Сколько людей погорело, сколько ребят малых перебито! Да что же это, господи?
Козьму Миныча даже обида на бога забрала. Ведь вот у попов один сказ: молись только богу, он всегда поможет. А чего ж сейчас не помогает? «Нагрешили де много, осерчал сильно бог». Люди, чай, всегда грешили, на то и люди. Да зато они ноне и бедовали-то как! Кажется, никогда такого времени на Руси не было. Тут-то бы и помочь. Ведь вот при татарах, сказывают, святой Сергий сильно помогал. Чего ж ноне не помогает? Ляхи, чай, почище татар. Те лишь ясак брали, а ляхи бесовы в разор разоряют. Как бы тут не пожалеть, не помочь – тому же Сергию… Козьма Миныч особенно большим молельщиком никогда не был. Даже в церковь не каждое воскресенье ходил, а лишь по большим праздникам. Но в бога он верил, как и все люди тогда. Он был человек умный, и все-таки, как и все тогдашние люди, представлял себе, что бог, окруженный своими святыми, сидит на небе и глаз не спускает с людей, следит за каждым их шагом и, кто ему угодит, тому он помогает. Поэтому без молитвы ни за какое дело браться нельзя. А уж за такое, как Москву от ляхов очистить и родину спасти, тем более. Он и сам о том молился. Но сейчас его разобрала сильная злость на бога и на всех его святых, особенно на этого Сергия, который будто как раз Руси помогал. Ну чего ж, когда так, не помогает? Нет, видно, не мимо сказано: на бога надейся, а сам не плошай.
И вдруг у Козьмы Миныча мелькнула та мысль, до которой он никак додуматься не мог, пока сидел у себя в горнище. Он до сих пор все со старостами советовался, как привык, когда городские дела решал. А это ведь дело не городское, а всенародное. Вот и надо ему не со старостами говорить да их уговаривать, а прямо со всем народом. Он вспомнил, что завтра как раз протоиерей Савва после обедни собирался читать грамоту Троицкого монастыря. Такие грамоты монастырский келарь Авраамий Палицын по всем городам рассылал. Народу много соберется послушать, вот он после Саввы и поговорит.
Козьма Миныч читал в земской избе ту грамоту, и она ему не по душе пришлась. Авраамий призывал все города посылать ратников под Москву в помощь казакам. А Козьма Миныч не совсем доверял казакам и считал, что надо не просто ратников им в помощь посылать, а собирать особое ополчение, и чтоб князь Пожарский сам вел его под Москву очищать ее от ляхов. Казакам под начало никак не ставиться, а лишь сговориться с ними, чтоб одни другим помогали.
VI
Надумав это, Козьма Миныч лег спать, а наутро, потрапезовав, сразу пошел в земскую избу. Надо было все-таки сказать другим старостам, что он хочет говорить с народом.
Все старосты Сухорукова почитали и перечить ему не стали, они решили пойти тоже к собору – послушать, что он такое говорить станет.
Когда Савва кончил и народ повалил из собора, Козьма Миныч взошел на паперть и предлагал проходящим мимо не расходиться сразу. Он хочет поговорить с народом. Старосты тоже останавливали выходящих из собора и просили послушать, что Сухорукий будет говорить. Одним из последних вместе с протоиереем вышел Иван Иванович Биркин и остановился, услышав, что староста Сухорукий собирается говорить.
Козьма Миныч все стоял на паперти, ждал, пока все выйдут и немного поутихнут разговоры. Весь он был захвачен мыслью, как он будет говорить с народом.
А какая перед ним была площадь! Немного лишь меньше московской перед Кремлем. И тоже Кремль рядом. Московский, конечно, побольше, но зато речонка-то какая там у Кремля – глядеть не на что. А в Нижнем под Кремлем две реки сразу видно и какие реки! – первые по всей Руси. Ока в Волгу вливается. А с другой стороны воевода себе палаты вывел. Бояре тоже один перед другим хором понастроили. Украшался Нижний. А сколько народу набралось всю площадь запрудили. На кремлевской стене мальчишки, что воробьи, уселись. И смоляне целым косяком сгрудились, не уходят. Тоже послушать им любопытно Сухорукова.
И вдруг словно свалка какая-то началась. Смоляне на кого-то вскинулись. На кого это? То посадский с Нижнего базара ехал. Не пропустили его. Да и где проехать: вся площадь народом, что бочка сельдями, набита, ступить некуда, не то что в телеге проехать. С левой стороны на площади, точно как в соборе, сплошь бабы. Впереди боярыни с дочками разряженные. А за ними посадские женки. А старосты на самых ступенях стали, чтобы получше слышно было. Иль, может, защищать думали Сухорукова, коли не по нраву он кому придется. И стрельцов Алябьев вывел. Перед его палатами как на смотру стали, и с пищалями. И меньшие люди не расходились. Мужики, бабы все щели забили. Чуют, что то не лучших людей лишь дело, а всего народа русского.