Холоп-ополченец. Книга 2 — страница 42 из 46

Михайла пошел тем же ходом назад. Выбрался в Белый город и побежал к стану Пожарского. У его палатки Степка прохаживался. Хоть и не белый у него кафтан, а все-таки нарядный. Видно, что при главном начальнике состоит.

Давно Степка не видал Михайлы. Да и неохота ему была. После разговора в Кинешме в обиде Степка был на него. Как старался для него, а он… Ну, все-таки поздоровались они, и как узнал Степка, что у Михайлы к князю Пожарскому дело, пошел спросить и скоро вернулся, сказал, что ждет его князь.

Князь Пожарский ласково встретил Михайлу. А когда Михайла рассказал, с чем он пришел, Пожарский очень его благодарил.

– Ведь вот, – сказал он, – и моя усадьба там по близости была, а не знал я про тот ход. Видно, еще до меня, при Иване Грозном, прокопан был. Я-то мальчишкой еще тогда был, а слыхал, что Грозный царь любил тайные ходы проделывать, чтоб мог он ненароком из Кремля выбраться – поглядеть, что по-за стенами делается. А нам то на руку. Ляхи, стало быть, не нашли. Можем мы ночью прямо на Красную площадь пробраться и оттуда Кремль обстрелять ядрами. Верно сказывал Козьма Миныч – молодец, мол, Михайла. Вот, как возьмем Москву, мы тебя щедро наградим. Сказывал мне Козьма Миныч – воли ты домогаешься. Пять лет за нее бился. Заслужил. Вот мы и выкупим тебя у твоего князя Воротынского. Рад будешь, небось, Михайла?

– Спасибо на добром слове, милостивый князь, – сказал Михайла. – Только почто ж выкупать-то, казну тратить? Ведь как ляхов прогоним да царя нового русский народ выберет, царь перво-наперво волю холопам даст. Вор Дмитрий, и тот обещался, а праведный православный царь, ведомо, даст. Сколько за него да за веру хрестьянскую холопы крови своей пролили!

Князь Пожарский с удивлением посмотрел на Михайлу.

– Что ты, Михайла, перекрестись, – сказал он, кто это тебе ересь такую в голову вбил? Как это можно, чтобы всем холопам волю дать? А как же бояре-то? Не самим же им землю пахать? Те думы бросить надо, Михайла. Самой что ни есть глупостью выдумал ты то. Никогда новый царь того не сделает.

Михайла хотел возразить князю, но слова не шли у него с языка, он только широко раскрытыми глазами смотрел на Пожарского, точно не понимая, что тот говорит.

– Ты сам рассуди, – продолжал уговаривать его князь. – Как же государство будет стоять без холопов? Не бывает того. По всем державам, не у нас одних, мужики землю пашут и помещикам служат, а те государю службу отбывают. На том весь свет держится… Да ты не кручинься, тебя-то мы выкупим. Наше слово твердо.

Михайла стоял перед князем, как оглушенный, плохо слушая его рассуждения. Вон они как! И помышлять не велят, чтобы холопам воля была. Он постоял еще немного, не говоря ни слова, потом повернулся и вышел из палатки. А ведь как за русскую землю бьется тот князь Пожарский. Жизни не жалеет – думал Михайла. – Так я полагал, что справедливый человек… А он, вишь, холопов и за людей не считает. Одно слово – боярин!

Михайла вспомнил, как Гаврилыч уговаривал его не верить московским царям. А он всё на Болотникова слался; вот де тот верил Дмитрию Иванычу. Нет, верно, зря и Болотников верил, обошел его Дмитрий Иваныч. Вон Пожарский же говорит, что ни один царь не даст холопам воли. Почему-то Михайла сразу поверил Пожарскому. Что же ему-то, Михайле, делать? Никогда не было ему так тяжело на сердце.

То, что Пожарский сулил выкупить его у Воротынского, не радовало Михайлу. Не о такой воле он помышлял. Он будет вольный, а кругом все холопы. Какая это радость? Еще кабы Марфуша с ним была, – может, ради нее он бы и польстился. А так – один – нет, не по нем то. Не убили его ляхи проклятые. Самое бы лучшее. Да не берет его смерть. Вот только выкурят ляхов из Кремля, очистится Москва от их духа поганого, он тотчас и уйдет куда глаза глядят.

IV

В Кремле уже стали тем временем есть человечье мясо. Двадцать пятого сентября Пожарский написал полковникам Стравинскому и Будиле, ротмистрам и всему засевшему в Кремле рыцарству, предлагая им сдаться и обещая сохранить им жизнь.

«Ведомо нам, – писал он, – что вы, сидя в осаде, терпите страшный голод и великую нужду и со дня на день ожидаете своей погибели. Вас укрепляют в этом Николай Струев и московские изменники, Федька Андронов, Ивашка, Олешко. Хотя Струев ободряет вас прибытием гетмана, но вы видите, что он не может вас выручить. Вы сами видели, как гетман пришел и с каким бесчестьем и страхом он ушел. А тогда еще не все наши войска прибыли… Сами вы знаете, случилось все неправдой короля Сигизмунда вопреки присяге. Вам бы в этой неправде не погубить своих душ и не терпеть за нее такой нужды и голода. Берегите себя и присылайте к нам ответ без замедления. Ваши головы и жизнь будут сохранены. Я возьму это на свою душу и упрошу всех ратных людей. Которые из вас пожелают возвратиться на свою землю, тех пустят без всякой зацепи».

На письмо Пожарского через несколько дней был получен ответ от Стравинского и Будилы. «Письму твоему, Пожарский, – писали они, – которое мало достойно, чтоб его слушали наши шляхетские уши, мы не удивились по следующей причине. Ты, сделавшись изменником государю своему, светлейшему царю Владиславу Сигизмундовичу, которому целовал крест [Явная клевета поляков – Прим. ред.], восстал против него, и не только сам, человек невысокого звания, но и вся земля изменила ему, восстала против него. Теперь вы, как видим из вашего письма, не только обвиняете в измене польский и литовский народ, но рады бы весь мир привлечь в товарищество с вами и найти людей, подобных вам в измене.


«Мы хорошо знаем вашу доблесть и мужество. Ни у какого народа таких мы не видели, как у вас, в делах рыцарских, вы хуже всех классов народа других государств и монархий. Мужеством вы подобны ослу или байбаку… Ваше мужество, это мы хорошо знаем, сказывается в вас только в оврагах и в лесу. Ведь мы хорошо видели собственными глазами, как страшен вам был гетман с малою горстью людей. Мы не умрем с голода, дожидаясь прибытия нашего государя короля с сыном светлейшим Владиславом и, счастливо дождавшись его, возложим на голову царя Владислава венец. За пролитие невинной крови и за опустошение Московского государства он излиет на вашу голову месть. Советуем вам снять с вашей выи ярмо упрямства, не возбуждать на себя гнева божия, покориться своему государю и царю, которому уже вы принесли присягу. «Впредь не обсылайте нас бесчестными письмами, потому что за славу и честь нашего государя мы готовы умереть. Под ваши сабли, которые вы острите на нас, будут подставлены ваши головы… Лучше ты Пожарский, отпусти к сохам своих людей, пусть холопы попрежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, а Кузьмы пусть занимаются своей торговлей. «Прежде чем начинать войну, следовало тебе дома подумать, каким образом тебе вести войну с польским королем. Король польский никогда не имел и не будет иметь скудости в людях. Такого множества людей ты не только что никогда не видел, но и не слыхал. Если ты, Пожарский, кроме находящихся при тебе своевольников и шпыней [Бродяг – Прим. ред.], присоединишь к себе еще вдвое больше бунтовщиков, то и тогда, при божьей к нам милости, не получишь пользы. Затем, если есть у тебя разум, употребляй его на добро, а в настоящем глупо начатом деле если ты будешь пребывать с упорством, подобно королю египетскому фараону, то устроит бог, говоря словами царя пророка, наши руки на брань и укрепит персты в правой войне.

Писано в московской столице 21 сентября 1612 г.»


Пожарский велел прочить это письмо по всем ратям ополчения и передать в таборы казакам. Оно так рассердило всех – и воевод, и ополченцев, и казаков, – что все рвались в бой против наглых поляков, надругавшихся над всем русским народом.

После ухода Ходкевича между казаками и ополченцами опять было разгорелись распри.

К Трубецкому в табор приехали Иван Плещеев и князь Григорий Шаховской, которого называли «всей крови заводчик» за то, что он первый признал тушинского вора, и стал подучать Трубецкого с Пожарским не мириться. Казаки больше всего сердились, что они под Москвой все голы и голодны, а ополченцы пришли из Ярославля сытые, гладкие, тепло одетые. Они приставали к Трубецкому, чтоб он разрешил им ополченцев пограбить и от Москвы отогнать. Иначе они грозились сами разойтись по иным городам, чтоб не терпеть под Москвой нужды и бесчестья.

Но после письма из Кремля они так распалились на ненавистных ляхов, что обо всем другом позабыли. Начальники тоже решили, что стыдно им на радость ляхам меж собой перекоряться, лучше мирно сговориться и сообща напасть на ляхов.

Свары между начальниками начинались больше из-за того, что князь Трубецкой считал себя выше князя Пожарского породой и обижался, когда Пожарский звал его в свой стан на совет с ним да еще с мясником Сухоруким. А Пожарский с Козьмой Минычем не хотели ехать в таборы, опасаясь, что казаки могут их убить, как Ляпунова.

Пожарский предложил Трубецкому съезжаться не в казачьих таборах и не в ополченском лагере, а в самой Москве, в Белом городе на Неглинной, там обсуждать все дела и там же завести все приказы. О своем сговоре оба начальника оповестили через гонцов все русские города. «Были у нас до сих пор, – писали они, – разряды разные, а теперь, по милости божьей, мы, Дмитрий Трубецкой и Дмитрий Пожарский, по челобитью и приговору всех чинов людей, стали заодно и укрепились, что нам да выборному человеку Козьме Минину Москвы доступать к Российскому государству во всем добра хотеть без всякой хитрости… И вам бы, господа, во всяких делах слушать наших грамот Дмитрия Трубецкого и Дмитрия Пожарского – и писать об всяких делах нам обоим. А которые грамоты станут приходить к вам от кого-нибудь одного из нас, то вы бы тем грамотам не верили».

После окончательного примирения ополченцев с казаками Трубецкой, Пожарский и Козьма Миныч Сухорукий решили не откладывать надолго взятие Москвы и назначили штурм на двадцать второе октября.

У Михайлы между тем гвоздем засела мысль вызволить Маланью, отплатить ей за все ее добро. Он хотел непременно сделать это до штурма, опасался, что жестокий польский капитан убьет Маланью сам, чтоб не отдавать ее русским.