Плотники сколачивали срубы, столяры делали двери, рамы с резными наличниками, украшали крылечки головами причудливых коньков, печники, перемазанные глиной, клали печи. Разоренная усадьба Пожарского тоже ожила и помолодела. Ее уже обнесли свежим тыном, по большому двору среди строительных работников сновали дворовые, пытавшиеся разобрать, что сохранилось среди развалин боярского дома и надворных построек. Михайла не бывал у князя Пожарского после того разговора, какой у него был с князем. Вот к Карпу Лукичу и Патрикею Назарычу он заходил не один раз. Они ласково зазывали его к себе. Маланья по-старому жила у них, но Михайле казалось, что она что-то невеселая. Ванюшка ее был здоров и весел. Она еле узнала его, так он вырос за то время, что она пробыла в Кремле. Но Маланью он почти совсем забыл, называл мамкой Мавру Никитичну и тятькой Карпа Лукича. Маланью это обижало, точно у нее не стало и последнего сына. Хозяева были с ней ласковы, но ей казалось, что она точно мешает им, и она опять стала подумывать уйти в Дурасово.
У Карпа Лукича и Патрикея Назарыча было теперь дела поверх головы. Патрикея Назарыча Михайла еле узнал. После пожара он так постарел, что Михайла не думал и в живых его застать, а когда ожила Москва, он точно десятка два лет с костей скинул. Первый же раз, как Михайла пришел к Карпу Лукичу, он увидел рядом с его избой новый просторный сруб, у которого копошился Патрикей Назарыч.
– Твой, что ли? – спросил Михайла.
– Мой, – ответил Патрикей и весь засветился. – Спасибо куму, помог. Всё в своем углу доживать будем, – прибавил он, оглянувшись на Лукерью.
Но глаза его глядели так, что, видимо, он говорил это по привычке, а на самом деле ему не доживать хотелось, а снова жить и дела вести.
Целые дни оба хозяина пропадали в Китай-городе, где ставили лавки тоже рядом. Им хотелось и жить рядом, и торговать поблизости. Не забывали они и тех обещаний, какие московские посадские дали Козьме Минычу Сухорукому, положившему столько сил и труда на сбор и устройство народного ополчения. Правда, сейчас им было бы трудно сразу выплатить ему такой крупный капитал, на какой он мог рассчитывать. Но отказываться от своего слова они тоже не собирались. Они считали, что надо уладить все полюбовно, и они уверены были, что это им удастся.
Как только прошли первые суматошные дни после освобождения Москвы, Карп Лукич и Патрикей Назарыч пошли к Козьме Минычу, уже перешедшему жить на ставки в Белый город, по близости от князя Пожарского. Козьма Миныч радостно встретил своих старых знакомцев и стал их расспрашивать, сильно ли их разорил пожар и смогут ли они вновь наладить дела.
– Наладим, Козьма Миныч, как не не наладить, – отвечал Карп Лукич. – Мы теперь все словно живой воды хлебнули. Ничего не боимся. Коли Москва воскресла, неужто наши лавочки не оживеют. Мы вот с тобой пришли поговорить, Козьма Миныч. Как было сказано, так мы и выполним. Только, как ты человек толковый, так ты, ведомо, сам понимаешь, что по нонешним временам выплатить тебе сразу такой капитал нам не по силам будет…
– Про какой ты капитал поминаешь, Карп Лукич? Неужто ты помышляешь, что я с вас вправду вдесятеро возьму против того, что я на ополченье внес? Не я один внес, многие в те дни вносили, иные и больше моего. И никто, небось, не то что вдесятеро не требует, а и свой-то вклад назад и не помышляет брать. С чего же я стану вас обирать? Не статочное то дело.
– Зачем обирать, Козьма Миныч, а и так не гоже. Сам ты ведаешь, у нас, в торговом быту, слов на ветер не кидают. Никто нас не неволил, сами охотой обещались, стало быть, надобно сполнять.
– Кабы я на то ответ дал, – возразил Козьма Миныч, – сказал, что слово ваше принимаю, тогда дело иное. А я ведь и не помышлял о том. Но коли вы по сие время о том памятуете, так я от вашей помочи не отрекаюсь. Вклад мой за долг отнюдь не почитаю, но как у меня и впрямь казны ноне вовсе нет, так я вот о чем с вами говорить хотел. Когда вся наша земля от ворогов очистится и вновь можно станет торг вести, хотел бы я на Москве наново дело затеять. Открыть в рядах торговлю. Приказчик-то у меня есть на примете. Ты его тоже ведаешь – Михайла. Малый он толковый, расторопный, я к ему полное доверье имею. Пускай в Москве живет, мои дела блюдет, а от князя Воротынского мы с князем Дмитрием Михайлычем его выкупим. Так вот, хотел бы я, говорю, дело здесь почать, а на почин-то казны и нет…
– О том что говорить, Козьма Миныч, – прервал его Карп Лукич. – Лавку мы тебе рядом с нами поставим и на товар для начала Михайле дадим, да и впредь всегда тебя поддержим, Козьма Миныч. А все же мы у тебя в долгу остаемся.
– Про то не будем боле говорить. И еще попрошу я тебя, Карп Лукич, коли сын мой Нефёд до тебя придет и про те дела спрашивать почнет, молви ему, что мы с тобой обо всем договорились и боле говорить не о чем.
На другой день пришел к Карпу Лукичу Михайла, и Карп Лукич передал ему наказ Козьмы Миныча побывать у него, чтобы покончить с выкупом Михайлы у князя Воротынского.
Князь Воротынский пробыл весь тот год в Кремле польским полонянником, вышел вместе с ляхами, казна ему, ведомо, нужна, так он прижимать не станет.
Карп Лукич хотел продолжать про то, что Козьма Миныч придумал для Михайлы, но тот перебил его:
– Спасибо тебе, Карп Лукич, и Козьму Миныча, как увидаешь, поблагодарствуй, а только мне тот выкуп ни к чему. Пять я лет бился, все думал правду сыскать, да ее, видно, бояре столь далеко запрятали, что враз не сыщешь. Гадал я, что Дмитрий Иванович как царем на Москве будет, тотчас волю холопам даст-накрепко де обещался. Дмитрий Иванович вышел неправильный, ляхам предался, да и убили его. Я так помышлял, что коли тот Дмитрий обещался, так уж русский православный царь, всем народом избранный, тем паче по тому слову исполнит – даст холопам волю. Недаром мужики да казаки боле всех за нашу Русь крови пролили. А князь Пожарский мне молвил, что никак тому быть нельзя, и никакой царь, кого б ни выбрали, воли холопам не даст. А коли никому воли не будет, так и мне не надобно. Почто даром казну тратить, Воротынскому мошну набивать.
– Неужли ж вновь к нему в холопы пойдешь? – с удивлением спросил Карп Лукич.
– Ну нет, Карп Лукич. Отвык я от холопской доли.
– Что ж ты надумал? Ведь коли не выкупят тебя, Воротынский тебя поймает и силой в холопа оборотит.
– Пущай сперва поймает. А я так полагаю, не поймать ему меня. Видно, не житье мне здесь. Прощусь я с тобой, Карп Лукич, спасибо тебе за хлеб, за соль и за береженье, а боле мне у тебя не гащивать, твоего хлеба-соли не вкушать.
Михайла встал, низко поклонился Карпу Лукичу, смотревшему на него молча, с большим удивлением, потом зашел на поварню проститься с Маврой Накитичной и Лукерьей Фоминичной и вышел во двор. Он еще не успел пройти двор, как его нагнала Маланья. Михайла обрадовался. С тех пор как он вывел ее из Кремля и убил капитана, он часто вспоминал о ней. Даже тоска по Марфуше с той поры немного легче стала.
– Вот и ладно, Малаша, что вышла, – сказал он. – Мне с тобой проститься хотелось.
– Аль ты надолго уходишь, Михайлушка? – спросила она.
– Да вряд вернусь, Малаша. Не по сердцу мне тут. Так я полагал, что, как ляхов прогоним, так на Руси все вольные станут, а выходит, что хоть родина наша по себе станет жить, чужеземцы на ней верховодить не станут, и я тому со всем народом радуюсь, – ну, а бояре как были господами над холопами, так и останутся. Не по мне то.
– Так куда ж ты пойдешь, Михайлушка? – спросила Маланья.
– На северу я подамся. Гаврилыч меня давно манил, да я все думал здесь воли домогаться. А коли здесь нельзя, уйду в вольные казаки. Прощай, Малаша, не поминай лихом.
– Михайлушка! – подавляя слезы, вскричала Маланья. – Да как же ты там один-одинешенек жить будешь. Хоть бы ты меня в работницы взял. Постирала б на тебя, обед сварила. Все одно мне тут не при чем жить. Ванюшкиной доли перебивать не хочу. Пускай в купцы выходит.
Михайла посветлевшими глазами посмотрел на Маланью. С тех пор как он ушел из Дурасова, ему никогда в голову не приходило, что он может жениться на Маланье. Марфуша заполонила всю его душу. Но Марфуша все равно что умерла для него и, даже узнав, что он жив, не захотела вернуться к нему. А Малаша пожалела его спервоначалу и ни о чем ином не помышляла. И сколько натерпелась она, бедная! Не меньше его самого. Оба были они с ней безродные! Надо им пожалеть один другого. Ишь как глядит на него! Жизнь за него отдаст – не пожалеет. И ласковая какая да пригожая. Чем не жена ему? И так она вдруг стала ему близка и желанна, что он протянул к ней руки и проговорил тихонько:
– Почто в работницы, Малаша? Уж коли тебе не в тягость в куренях жить, женой моей будешь… Беречь тебя стану, жалеть…
– С тобой, Михайлушка, я хоть в Туречину пойду, не то что в курени казачьи, – шепнула Маланья.
Михайла привлек ее к себе и горячо поцеловал.
Он и сам не думал, что так случится, но не жалел об этом. По крайности не один будет.
– Зайду я за тобой, Малаша, – сказал он. – Вместе уйдем. А сейчас дело у меня есть.
Он повернулся и быстро зашагал к Белому городу. У него уже давно мелькала одна мысль. Все-таки хоть он и привязался к Гаврилычу, а как-то не по себе ему казалось очутиться одному среди казаков. Да хоть и с Малашей теперь, все одно. Бабы ведь не в счет. Хорошо, кабы с ним ушел еще кто-нибудь, свой человек. И на мысль ему все приходил Степка. Своевольный парень – у Козьмы Миныча не ужилен, у Патрикея Назарыча тоже. Самая ему дорога – в казаки. Там будет себе на полной воле жить. Князь Пожарский, наверно, тоже к рукам его захочет прибрать, своевольничать не позволит.
Михайла решительно направился к дому Пожарского, надеясь встретить Степку во дворе, чтобы не заходить к самому князю.
Степка, и правда, играл в зернь с молодыми парнями, тоже, верно, челядинцами князя. Михайла окликнул его, Степка оглянулся и не слишком охотно подошел к Михайле.
– Здравствуй, Степка. Как живешь? – спросил его Михайла.