Homo cinematographicus, modus visualis — страница 53 из 63

Ну как так? Я, честно, понимаю нашего обывателя. Ну как – он работал весь день, а потом вечером… Он зарабатывал на жизнь себе, на новый автомобиль, на хороший дом, потому что все это есть у друзей, у коллег. Надо еще съездить за границу отдохнуть – это тоже престижно. И так далее, и тому подобное. И вот в конце трудового рабочего дня или рабочей недели я беру свою семью, свою жену, свое чадо, мы идем в кинотеатр, и там с экрана говорят – за мои деньги! – «Ты неправильно живешь! Не так живешь! Посмотри, ты для чего ты рожден, разве для этого?! Нет, ты же рожден для другого!» Ну, гадкое настроение, отвратительно все. Зачем мне это надо?!

И это понятно с точки зрения сегодняшнего времени. Мне кажется, здесь основная проблема. Это невостребовано! А если и востребовано, то каким-то достаточно узким кругом любителей, настоящих ценителей. А кино все равно, как ни крути, ориентировано на массовые вкусы. Оно не может… оно умрет иначе. Оно не может быть сектантским, понимаете? Киносекты – это самое опасное, к чему мы движемся, мне кажется. Сейчас все скукоживается до какого-то маленького мирка кинолюбителей, кинознатоков, киноманов.

Более того, даже фестивальное движение, которое столь энергично развивается в последнее время, на мой взгляд, это тоже путь сектантства. Мы забываем о зрителе и начинаем сами себя обслуживать. Они не подозревают – те люди, которые вот там вот, за пределами наших фестивальных кинотеатров – не догадываются ни об этих фильмах, ни об этих режиссерах! Об этих наградах на профессиональных соревнованиях. Они живут своей жизнью, смотрят сериалы какие-нибудь или разрекламированные фильмы идут раз в квартал посмотреть, потому что уж слишком все говорят…

На мой взгляд, это опасно для самого киноискусства. Оно придумано, родилось все равно, как площадное искусство. Ну не может… Вот как ты ни крути, мне кажется, оно погибнет, если станет вот таким… узкосектантским.

Невозможно кино привести к обществу филателистов, которые там чем-то обмениваются, этими марками. Нормальному человеку совершенно непонятен этот интерес (смеется). Вот так и мы, киношники. Иногда начинаем друг друга радовать. Вот фестиваль один, фестиваль другой. Вот там премия, вот здесь награда. Все мы друг друга описываем, критикуем, выступаем, какие-то журналы… Но большинству людей до этого нет никакого дела, они ничего не знают и знать не хотят. И кино это на дух не переносят, вот здесь есть опасность.

Что делать с этим, я не знаю. Не знаю, понимаете? Конечно, не хочется каркать и вызывать какие-то невероятные катаклизмы или войны, или что-то, чтобы человек вдруг опомнился и вернулся к себе. Вспомнил, что все-таки жизнь – это очень тонкая материя. Конечно, оно того, наверное, не стоит…

Вы знаете, пусть лучше… Пусть уж лучше ничего не будет, но будет мир, чем какая-то всемирная катастрофа, которая даст мощный толчок развитию искусства. Не знаю, что лучше, не знаю (смеется).

ЛН: А в чем магия кинозала? Что именно дает восприятие произведения в коллективе, бок о бок с другими зрителями?

ОШ: Магия, она потому и магия, что нет формулы. А в чем магия стадиона? Вот представьте себе, вы один на стадионе. Не знаю… Нужно быть сумасшедшим болельщиком, так же размахивать руками, скандировать что-то, когда ты один. Нет, здесь же есть еще, как сказать, энергетический обмен. Мы начинаем как бы дышать одинаково, начинаем смеяться в тот миг, когда возникает что-то… Здесь есть некий момент единения, какого-то единого восприятия.

Неслучайно, кстати… Я думаю, что неслучайно солдатам показывали какие-то фильмы – они влияли на боевой дух. Это знали военачальники – надо показать какую-нибудь картину, например, «Мы из Кронштадта», чтобы народ двинуть вперед, сорганизовать его как-то на какие-то боевые действия. Они чувствовали некую… Причем, все! Не один, а как бы коллективное чувство возникает. Это, скорее, вопрос к психологам. Может быть, это недостаточно даже изучено. Но то, что это есть – безусловно.

Я сам себя ловил много раз на таком ощущении, что, посмотрев картину, даже студенческую, на мониторе, на каком-нибудь компьютере, ноутбуке, потом, глядя на большом экране, я воспринимал ее иначе. Не то, чтобы кардинально все менялось, нет, конечно, но воздействие было совсем иным. Даже не с точки зрения того, что я мог лучше угадать и увидеть детали происходящего, но само по себе воздействие другое с экрана! Ну он облучает иначе.

Это вообще очень интересная история: мне кажется, что весь культ кинозвезды, он похож на поклонение божеству. В каком смысле? Например, фараонов всегда изображали крупнее, чем простых людей. Вот на всяких фресках фараоны, они всегда грандиозные какие-то. А человечки, простые смертные, они мелкие. То есть, божество – оно всегда великое, большое, громадное, немыслимое, несравнимое со мной, простым смертным. Поэтому, когда на большом экране возникали огромные лица, эти глаза, эти ресницы актрисы, конечно… И мы смотрели на нее, как на божество. Она грандиознее, огромнее, величественнее нас намного. И в этом… То есть, это, практически, божество.

Эта крупность, этот объем, который в кинозале – его не заменишь домашним кинотеатром. Не заменишь! Тогда для нас актеры, люди на экране – это почти боги. Поэтому увидеть бога, сошедшего с небес, вот так, в простой ситуации житейской, прикоснуться к платью или костюму божества – это само по себе немыслимое что-то, вообще не укладывающееся в голове.

А когда актер становится меньше нас, тогда и отношение к нему как к обслуживающему персоналу. «Ну, поди, принеси, подай, сделай так, как я хочу, порадуй меня, развлеки меня…» То есть, он начинает обслуживать меня. Если в зале я подчиняюсь его воле, его власти, его величию, то когда он становится маленьким – уже я бог, а он исполняет мои прихоти. Вот, мне кажется, здесь такая штука происходит.

ЛН: Я понял, что артхаусная ориентация части современного кино вызывает у вас опасения. Очевидно, что режиссерское сообщество делится на непересекающиеся подмножества. Как, по-вашему, это фестивальное движение разбивает киносообщество? Или же это сами режиссеры делают?

ОШ: Я думаю, что это делают не режиссеры и не фестивальное сообщество. Потому что все это, опять же, следствие изменяющейся ситуации вообще в мире и вообще в жизни. Это само по себе не может происходить.

Отчего развиваются фестивали? Их развитие, в целом, это замечательно. Почему? Потому что это хоть какая-то возможность увидеть фильмы, поделиться тем, что ты делаешь. И, в конце концов, пусть даже это малое количество зрителей, которые ищут фильмы, которые хотят такое кино, они придут в зал и увидят его. Пусть их немного, но пусть они будут. Это лучше, чем вообще не будет ничего. Поэтому фестиваль – это хорошо в этом смысле.

Другое дело, что опасность заключается в том, что мы как бы подменяем реальную жизнь иллюзией, будто она есть. То есть, я имею в виду, что нам кажется, что кино есть, а его уже нет давно. То есть, мы радуемся… Вот нам по телевизору говорят: «Победа российского кино – фильм „Фауст“ Сокурова!» А это победа лично Сокурова, а не российского кино, вы понимаете? Никакого отношения к российскому кино это не имеет. Я не говорю, что Сокуров не имеет отношения, но это его личное достижение.

Таковы пережитки старого мышления. Режиссер делает кино, получает какую-то награду и говорит: «Это победа всего российского кино». Да, возможно, так раньше и было, поскольку вкладывались какие-то народные средства в кинематограф, он как бы поддерживался партией, правительством и так далее. Это было некое достижение нашей «новой общности человеческой», как это тогда называлось. Сейчас – ничего подобного, это достижение отдельно Сокурова. Поэтому кино, как такового, на самом деле вообще в России нет, строго говоря. Есть отдельные фильмы, есть отдельные режиссеры. Есть продюсеры, они разные, но они есть. Но кино как индустрии или как такой составляющей жизни отечественного общества – его нет, на мой взгляд, по сравнению с тем, как это было еще двадцать-тридцать лет назад. Оно перестало существовать. И таковы обстоятельства этой жизни.

Другое дело, что здесь есть и другой момент, мне кажется, очень важный. Режиссеры… Я вам сейчас вообще еретическую мысль выскажу, ужасную. Но у меня в последнее время возникает ощущение, будто существует такой негласный договор между режиссерами, продюсерами и зрителями. В чем он заключается? В том, что продюсеры и режиссеры давно не хотят делать кино для российского зрителя. А российский зритель давно не хочет смотреть отечественное кино. Они как бы договорились – без войн, без скандалов, без каких-то столкновений и митингов. Одни сказали: «Не хотим мы делать, давайте, мы что-нибудь другое – для фестивалей, для Запада, там нас поймут, а здесь не надо». А другие ответили: «Да, вы делаете „чернуху“, кино, которое нам не нравится, артхаус этот… Мы все равно не будем смотреть!»

Понимаете, ведь происходит странное, на мой взгляд, явление. Слово «кино», особенно «российское кино», все больше и больше приобретает оттенок чего-то ужасного, грязного, непотребного, отвратительного, гадкого и антигуманного.

А кто хочет для зрителя делать кино, тот думает, что зрители – идиоты, придурки, обыватели, им надо показать голую задницу, и они будут ржать, или какие-то анекдоты на грани фола разыгрывать перед кинокамерой. И это другая сторона медали, не менее страшная, на самом деле. Потому что зритель-то умнее намного, он это кино не смотрит, отказывается его смотреть. Вот – беда.

ЛН: А выход из этой беды без войны, без цунами, без извержения вулканов, без катастроф возможен? Или, как Жванецкий писал: «Большая беда нужна – все было бы спасено»?

ОШ: Ну, Жванецкий – он все-таки мудрый человек. Не знаю… Надо пробовать, понимаете? Я все больше и больше прихожу к мнению, что здесь нужно вспомнить Чернышевского, народовольцев первых. У них была «теория малых дел». Пусть сегодня два человека, завтра – три, послезавтра – еще чуть-чуть. Может быть, так стоит… Не знаю.