Homo Фабер — страница 23 из 39

Возможно, и в эту минуту, когда Сабет, упершись локтями мне в грудь, не сводила глаз с моего лица, я подумал (уже в который раз), что я для нее старик.

— Послушай, — сказала она. — Тот алтарь, что так понравился нам сегодня утром, оказывается, и есть алтарь Лудовизи. Безумно знаменитый!

Я не мешал ей просвещать меня.

Мы разулись, наши босые ноги касались теплой земли, я наслаждался и тем, что был босиком, и вообще всем…

Я думал о нашем Авиньоне (гостиница «Генрих IV»).

Сабет уткнулась в Бедекер; с первого же часа нашей поездки она знала, что я человек технического склада и еду в Италию только затем, чтобы отдохнуть, и все же она прочла вслух:

— «Аппиева дорога проложена в 312 году до Рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог…»

Еще сейчас звучит у меня в ушах та интонация, с которой она читала путеводитель!

— «Наиболее интересный участок дороги начинается там, где сохранилось ее основание, вымощенное твердыми многоугольными камнями, а слева высится великолепная аркада акведука Марция! (см. с.261)».

Сабет листала не отрываясь, чтобы найти обозначенную страницу.

Вдруг я ее спросил:

— Скажи, а как зовут твою маму?

Но она не дала себя прервать.

— «В нескольких минутах ходьбы находится гробница Цецилии Метеллы, самые знаменитые руины Кампаньи: это круглое сооружение двадцати метров в диаметре, покоящееся на квадратном фундаменте и облицованное травертином. Надпись на мраморной доске гласит: „Caecilia q. Creticif(iliae) Metellae Crassi“ — „Дочери Метеллы Кретия, невестки триумвира Красса. Внутри (чаев) расположены усыпальницы“».

Она прервала чтение и задумалась.

— Что значит «чаев»?

— Это значит, что хранителю надо дать чаевые, — ответил я. — Но я спросил тебя о другом.

— Прости.

Она захлопнула путеводитель.

— О чем ты спросил?

Я взял у нее путеводитель и раскрыл его.

— Вон там вдалеке, — спросил я, — это Тиволи?

Там, на равнине, где-то, видимо, был аэродром, даже если он не значился на карте этого путеводителя. Все время слышался гул моторов, точно такое же дрожащее жужжание, как и над моим садиком на крыше дома у Центрального парка, время от времени над нами проносились «ДС-7» или «суперконстэллейшн» с выпущенными шасси, идущие на посадку, и исчезали где-то за деревьями Кампаньи.

— Там должен быть аэродром, — сказал я.

Это меня и в самом деле интересовало.

— О чем ты меня спросил?

— Как, собственно говоря, зовут твою маму?

— Госпожа Пипер! — воскликнула она. — А как же еще?

Я, конечно, хотел узнать ее имя.

— Ганна.

Сабет уже снова стояла, засунув обе руки в карманы джинсов, и смотрела сквозь кустарник на туристов, рыжеватый хвост вздрагивал над ее плечом. На меня она не взглянула и ничего не заметила.

— My goodness![80] Погляди, как они жрут, этому конца не будет!.. Теперь они принялись за фрукты.

Она переминалась с ноги на ногу, как ребенок.

— Ой, мне надо бы сбегать в кустики!

Но я задержал ее своими вопросами: училась ли ее мать в Цюрихе?

Что?

Когда?

Я продолжал спрашивать, хотя девочке, как уже было сказано, не терпелось сбегать в кустики. Она отвечала, правда не очень охотно, но подробно.

— Откуда мне это знать, Вальтер?

Меня интересовали, конечно, точные даты.

— Да ведь меня тогда еще на свете не было!

Ее забавляло, что я хотел знать все это так подробно. Она и понятия не имела, что значили для меня ее ответы. Ее это забавляло, но необходимость убежать не исчезла. Я приподнялся и схватил ее за руку, чтобы не дать ей удрать.

— Пусти меня, пожалуйста. Ну пожалуйста!

Мой последний вопрос:

— А ее девичья фамилия Ландсберг?

Я отпустил ее руку. Я обессилел. Мне нужно было собрать всю волю, чтобы усидеть на месте и к тому же улыбаться. Теперь я хотел, чтобы она убежала.

Вместо этого она уселась рядом, чтобы, со своей стороны, начать задавать мне вопросы.

— Ты, значит, знал маму?

Я кивнул.

— Не может быть, — сказала она. — Нет, в самом деле?

Я просто был не в состоянии говорить.

— Вы были знакомы, когда мама училась?

Она находила это потрясающим, просто потрясающим!

— Послушай, — сказала она, убегая, — об этом я ей непременно напишу. Как она будет рада!

Теперь, когда я уже все знаю, мне кажется невероятным, что тогда, после нашего разговора на Аппиевой дороге, я еще ничего не понял. О чем я думал те десять минут, пока девочки со мной не было, я точно не знаю. Подводил своего рода итоги — это безусловно. Знаю лишь одно: больше всего мне хотелось тут же отправиться на аэродром. Возможно, я вообще ни о чем не думал. То, что я испытывал, было не удивление, а чувство обретенной ясности. Я превыше всего ценю ясность. Когда я в чем-либо обретаю ясность, меня это всегда забавляет: Сабет — дочь Ганны! Вот что мне прежде всего пришло в голову: о браке, видимо, нечего и помышлять. При этом у меня ни на мгновение не мелькнула мысль, что Сабет может быть даже моей дочерью. Теоретически это было в пределах возможного, но я об этом не думал. Точнее, я в это не верил. Конечно, мне это все же пришло на ум: наш ребенок, который должен был тогда родиться, вся эта история перед тем, как мы расстались с Ганной, наше решение, что Ганна пойдет к врачу, к Иоахиму. Конечно, мне это все же пришло на ум, но я просто не мог в это поверить, ибо казалось совершенно невероятным, что девушка, которая вскоре снова вскарабкалась на холм, где мы расположились, может оказаться моей дочерью.

— Вальтер, что случилось? — спросила она.

Сабет, естественно, ничего не понимала.

— Знаешь что, — сказала она, — ты тоже слишком много куришь!

Потом мы стали говорить про акведуки.

Чтобы о чем-то говорить!

Я объяснил ей закон сообщающихся сосудов.

— Да, да, — сказала она, — мы это проходили.

Ее очень позабавило, когда я доказал, что древние римляне, имей они мой чертежик, наспех набросанный на пачке сигарет, израсходовали бы на девяносто процентов меньше камней.

Мы снова лежали на траве.

Над нами гудели самолеты.

— Знаешь что, — сказала она, — тебе бы не следовало улетать.

Это был предпоследний день нашего путешествия.

— Рано или поздно, дитя мое, нам все равно придется расстаться…

Я наблюдал за ней.

— Конечно, — сказала она и потянулась, чтобы сорвать травинку: то, что нам придется расстаться, ее не огорчало — во всяком случае, мне так показалось, — нисколько не огорчало. Травинку она не зажала в зубах, а, глядя куда-то вдаль, стала наматывать на палец и повторила: — Конечно.

У нее и мысли о браке не было.

— Интересно, помнит ли еще тебя мама?

Сабет все это забавляло.

— Мама — студентка! Даже представить себе невозможно! Мама-студентка, мама, живущая в мансарде! Она никогда мне об этом не рассказывала.

Сабет все это явно забавляло.

— Какой же она была тогда?

Я обхватил ладонями ее голову и крепко держал, как держат собачьи морды; она не могла вырваться, хоть я и чувствовал упругую силу сопротивления ее затылка. Но мои руки сжимали ее, как тиски. Она зажмурилась. Я не целовал ее. Я только держал ее голову. Как вазу, легкую и хрупкую. Постепенно она стала тяжелеть.

— Ой, мне больно!

Мои руки держали ее голову, пока она медленно не открыла глаза, чтобы понять, что же я, собственно, от нее хочу; я и сам этого не знал.

— Серьезно, — сказала она, — пусти, ты делаешь мне больно.

Я должен был что-то сказать; Сабет снова закрыла глаза, как пес, когда ему вот так, ладонями, сжимают морду.

Потом мой вопрос…

— Пусти меня, — повторила она.

Я ждал ответа.

— Нет, — сказала она, — ты не первый мужчина в моей жизни. Ты же сам это знаешь.

Ничего я не знал.

— Нет. И не терзайся, пожалуйста.

Она так старательно приглаживала растрепанные волосы, что можно было подумать, будто ее волнует только прическа. Она вытащила из заднего кармана черных джинсов свою зеленую расческу и принялась рассказывать вернее, не рассказывать, а просто так говорить:

— He’s teaching in Yale[81].

Заколку она зажала в зубах.

— А второго, — сказала она, не выпуская заколки изо рта и расчесывая волосы, — ты видел.

Должно быть, она имела в виду того молодого человека, с которым играла в пинг-понг.

— Он хочет на мне жениться, но это была с моей стороны ошибка, он мне совсем не нравится.

Потом ей понадобилась заколка, она вынула ее изо рта, но рот так и не закрыла и, не произнеся больше ни слова, собрала волосы в конский хвост. Потом продула расческу, бросила взгляд на Тиволи и поднялась.

— Пошли? — спросила она.

По правде говоря, и мне не хотелось здесь дольше сидеть, а хотелось встать, взять ботинки, надеть их — конечно, сперва носки, а потом уж ботинки — и уйти.

— Ты считаешь, что я плохая?

Я ничего не считал.

— Вальтер! — сказала она.

Я взял себя в руки.

— It’s o’key, — сказал я, — it’s o’key.

Потом мы пошли пешком назад по Аппиевой дороге. Мы уже сидели в машине, когда Сабет снова заговорила об этом («Ты считаешь, что я плохая?») и все допытывалась, о чем я думаю, но я вставил ключ, чтобы завести мотор.

— Брось, не будем об этом говорить.

Мне хотелось ехать. Но мы не тронулись с места, и Сабет говорила о своем папе, о разводе родителей, о войне, о маме, об эмиграции, о Гитлере, о России.

— Мы даже не знаем, — сказала она, — жив ли папа.

Я снова заглушил мотор.

— Путеводитель у тебя? — спросила она.

Сабет изучала карту.

— Вот Порто-Сан-Себастьяно, тут нам надо свернуть направо, и мы попадем в Сан-Джованни.

Я снова включил мотор.

— Я знал его, — сказал я.

— Папу?

— Да, Иоахима, — сказал я.

Потом я поехал, как мне было приказано: до Порто-Сан-Себастьяно, там свернул направо, и вскоре мы очутились перед очередной базиликой.