Ганна говорила очень по-деловому.
— Как это случилось? — спросила она. — Вы ведь сегодня были в Коринфе?
Меня знобило.
— Где твоя куртка?
Моя куртка осталась на берегу моря.
— Вы давно в Греции?
Ганна поражала меня: мужчина, друг, не мог бы задавать более деловых вопросов. Я попытался отвечать также по-деловому. К чему было без конца уверять, что я не виноват? Ведь Ганна ни в чем меня не упрекала, а просто задавала вопросы, не отводя глаз от окна. Так и не взглянув на меня, она спросила:
— Что было у тебя с девочкой?
Она сильно волновалась, я это видел.
— Почему он думает, что не гадюка? — спросил я.
— На, выпей еще чаю, — сказала она.
— Ты давно носишь очки? — спросил я.
Змеи я не видел, я только услышал, как Сабет вскрикнула. Когда я подбежал, она лежала без сознания. Я видел, как Сабет упала, и кинулся к ней. Она лежала на песке, потеряв сознание от падения — так я сперва подумал, только потом я увидел ранку от укуса как раз над грудью, маленькую ранку, три царапинки друг возле друга, и я сразу понял, что произошло. Крови почти не было. Конечно, я тут же высосал ранку, как и полагается в таких случаях. Знал я также, что надо жгутом перетянуть вены, ведущие к сердцу. Но как тут перетянешь? Укус был как раз над левой грудью. Еще я знал, что необходимо немедленно вырезать или выжечь ранку. Я кричал, звал на помощь, но стал задыхаться, прежде чем добежал до шоссе, неся Сабет на руках. Ноги утопали в песке, и меня охватило отчаяние, когда я увидел, как по шоссе промчался «форд». Я кричал что было сил, но «форд» промчался мимо. Я стоял, с трудом переводя дух, и прижимал к себе бесчувственную Сабет, которая становилась все тяжелее, и я уже еле удерживал ее на руках, потому что она мне никак не помогала. Это было настоящее шоссе, но в этот час оно оказалось абсолютно пустынным. Я чуть-чуть отдышался и побежал по шоссе, покрытому липким слоем битума; я бежал все медленнее, наконец перешел на шаг, к тому же я был босиком. Солнце стояло в зените. Я плелся по шоссе и плакал, пока с пляжа на дорогу не выехала запряженная ослом двуколка, рядом шел парень, по виду рабочий; он говорил только по-гречески, но, заметив ранку, сразу все понял. Потом я ехал на груженной мокрым гравием тряской тележке, держа девочку на руках. Она была в купальном костюме (бикини) и вся в песке. Я не мог положить ее на зыбкую кучу мелких мокрых камней и держал на руках, с трудом сохраняя равновесие. Я умолял рабочего погонять осла, но осел трусил не быстрее пешехода. Тележка была скрипучая, с вихляющимися колесами, и километр мы ехали целую вечность. Я сидел спиной к движению, ни единой машины так и не появилось. Я не понял, что мне сказал грек, почему он вдруг остановил тележку у колодца и привязал осла. Знаками он мне показал, чтобы я ждал его. Я умолял его ехать дальше, не теряя времени; я не понимал, что он имеет в виду, почему он оставил меня одного на тележке, одного с девочкой, потерявшей сознание, которой нужно было как можно скорее ввести сыворотку. Я снова высосал ранку. Оказалось, он направился к хижинам — видимо, за помощью. Не знаю, как он представлял себе эту помощь: то ли настой из трав, то ли заговор, то ли еще что-нибудь? Он посвистел, потом пошел дальше, потому что из хижин никто не вышел. Я подождал его еще несколько минут, а потом с девочкой на руках побежал вперед, пока снова не выбился из сил. Больше я не мог сделать ни шагу. Я положил Сабет на обочину шоссе — бежать все равно не имело никакого смысла. Не мог же я ее на руках донести до Афин. Либо придет машина, которая нас подберет, либо нет. Когда я снова принялся высасывать ее маленькую ранку над грудью, я заметил, что к Сабет медленно возвращается сознание: глаза ее широко раскрылись, но взгляд еще был бессмысленный. Она просила пить. Хриплый голос, замедленный пульс, рвота, холодная испарина. На месте укуса появилась, теперь я это ясно видел, иссиня-красная припухлость. Я побежал вдоль дороги, надеясь где-нибудь найти воду, но вокруг ничего не было, кроме оливковых деревьев да чертополоха на сухой земле, — ни единого человека, только несколько коз в тени; я мог звать и кричать сколько мне заблагорассудится — был полдень и мертвая тишина вокруг; я стоял на коленях возле Сабет. Она была в сознании, но в каком-то полусне, словно парализованная. К счастью, я заметил грузовик вовремя и успел выскочить на середину шоссе. Шофер затормозил. Машина была нагружена длинными железными трубами и направлялась не в Афины, а в Мегару — все же в нужную нам сторону. Я сел в кабину рядом с шофером, держа Сабет на руках. Грохот труб в кузове и к тому же черепашья скорость — не более тридцати километров по ровной дороге! Куртка моя осталась на берегу моря, а деньги в кармане куртки. В Мегаре я дал шоферу, который тоже понимал только по-гречески, мои часы «Омега», чтобы он немедленно, не сгружая труб, ехал дальше. В Элевзисе, где ему пришлось заправляться, мы потеряли еще четверть часа. Никогда не забуду этого пути. Боялся ли шофер, что если я пересяду на другую машину, то потребую у него назад свои часы, — я не знаю, но, так или иначе, он дважды помешал мне пересесть. В первый раз нас обогнал автобус-пульман, в другой раз легковая машина, которую я мог бы остановить, но наш водитель крикнул что-то по-гречески, и машина умчалась. Он во что бы то ни стало хотел быть нашим спасителем, хотя шофер он был прескверный — подъем после Дафнии мы едва смогли одолеть. Сабет спала, и я не знал, откроет ли она еще когда-нибудь глаза. Наконец мы въехали в пригород Афин, но двигались все медленнее — задерживали светофоры, уличные пробки, а наш грузовик с торчащими из кузова длинными трубами был еще менее способен маневрировать, чем все остальные машины, хотя их пассажиры не нуждались в сыворотке. Омерзительный город, толчея, трамваи и ослики, запряженные в повозки. Конечно, наш шофер не знал, где находится больница, он беспрерывно останавливался и спрашивал прохожих; мне казалось, он никогда ее не найдет. Я либо закрывал глаза, либо глядел на Сабет, которая дышала очень медленно (оказалось, что все больницы в Афинах находятся на противоположном конце города). Наш шофер, деревенский парень, не знал даже названия улиц, которые ему говорили; я только и слышал: «Леофорес, Леофорес». Я пытался ему помочь, но даже не мог прочитать надписи на табличках; мы никогда не нашли бы больницы, если бы не один паренек, который вскочил на подножку и указал нам дорогу.
Затем эта приемная.
Поток вопросов по-гречески.
Наконец появилась старшая сестра — дьякониса, — которая понимала по-английски, женщина с сатанинским спокойствием: ее основная забота выяснить, кто мы такие!..
Врач, который обследовал Сабет, успокоил нас. Он понимал по-английски, а отвечал по-гречески; Ганна переводила мне самое важное, в частности его объяснения, почему он считает, что Сабет укусила не черная гадюка, а випера (Aspis viper); по его мнению, я принял единственно верное решение доставить девочку в больницу. О применяемых в этих случаях народных средствах (высасывание места укуса, выжигание или иссечение ранки, перетягивание жгутом пораженной конечности) он был, как специалист, невысокого мнения; надежным считал только вливание сыворотки не позже чем через три-четыре часа после укуса, а иссечение ранки — лишь дополнительная мера.
Он не понимал, кто я такой.
Я тоже был в хорошем виде: потный, запыленный, как тот возчик гравия, босой, ноги сбиты и перепачканы варом, в грязной рубахе, без куртки, настоящий бродяга. Врач обратил внимание на состояние моих ног и попросил сестру сделать перевязку. Обращался он только к Ганне, пока она меня не представила:
— Mister Faber is a friend of mine[83].
Вот что меня успокоило: смертность от укусов змей (черные гадюки и виперы всех видов) составляет от трех до десяти процентов. Даже при укусах кобры число смертных случаев не превышает двадцати пяти процентов, что ни в коей мере не соответствует тому суеверному страху перед змеями, который еще повсеместно распространен.
Ганна тоже заметно успокоилась.
Жить я мог у Ганны.
Но я не хотел уходить из больницы, не повидав Сабет; я настоял на том, чтобы мне разрешили зайти в палату хотя бы на минуту (врач не стал возражать), но меня поразила Ганна: она вела себя так, словно я собирался украсть у нее дочку, и минуты не дала мне там пробыть.
— Пошли, — сказала Ганна, — она теперь спит.
Быть может, это счастье, что девочка нас не увидела. Она спала с полуоткрытым ртом (чего обычно с ней не бывало) и была очень бледна, уши ее казались мраморными; она дышала учащенно, хоть и ритмично, как-то успокоение; и, когда я подошел к ее кровати, она повернула голову в мою сторону. Но она спала.
— Пошли, — сказала Ганна, — оставь ее в покое.
Конечно, я бы охотней остановился в гостинице. Почему я этого ей не сказал? Быть может, и Ганне было бы приятней. Мы ведь даже еще друг другу руки не подали. В такси, когда мне это вдруг пришло в голову, я сказал ей:
— Здравствуй, Ганна.
Она усмехнулась, как усмехалась всегда в ответ на мои неудачные остроты — наморщив лоб у переносицы.
И сразу стала очень похожа на свою дочь.
Конечно, я этого не сказал.
— Где ты познакомился с Эльсбет? — спросила она. — На теплоходе?
Сабет писала ей о немолодом уже человеке, который на теплоходе, перед самым Гавром, вдруг сделал ей предложение.
— Это было? — спросила она.
Наш разговор в такси: одни вопросы без ответов.
Почему я зову ее Сабет? Это она спросила вместо ответа на мой вопрос: «Почему ты зовешь ее Эльсбет?» И все перемежается ее объяснениями: вот театр Дионисий. Почему я зову ее Сабет? Да потому что Элисабет, на мой вкус, невыносимое имя. И опять она указывает мне на какие-то полуразрушенные колонны. Почему именно Элисабет? Я бы никогда так не назвал ребенка. Остановка у светофора, обычная пробка. Но ее назвали Элисабет по желанию отца, и тут уж ничего не поделаешь. Она перекинулась какими-то фразами по-гречески с водителем, который обругал пешехода. У меня возникло впечатление, что мы едем по кругу, и это меня раздражало, хотя теперь вдруг оказалось, что спешить нам некуда. Ее вопрос: