Homo Фабер — страница 38 из 39

Мы влетаем в эти горы.

Со времени моей вынужденной посадки в пустыне Тамаулипас я всегда садился в самолете так, чтобы видеть шасси, как только его выпустят; меня всегда занимало, не превратится ли посадочная дорожка в последнюю минуту, когда ее коснутся колеса, в пустыню…

Милан.

Отправляю телеграмму Ганне, что я прилетаю.

Кому же еще?

Трудно себе представить, почему шасси, состоящее из двух пар колес и особых рессор на трубчатой рамке из блестящего металла, густо покрытой смазкой, как и полагается, — трудно себе представить, почему это шасси должно вдруг повести себя как демон, который превращает посадочную дорожку в пустыню; все это, конечно, бредни, которые я сам не принимаю всерьез; мне за мою жизнь ни разу не пришлось столкнуться ни с одним демоном, не считая так называемого максвелловского демона, который, как известно, вовсе не демон. Рим.

Отправил телеграмму Вильямсу — сообщил ему, что ухожу с работы.

Постепенно я начинал успокаиваться.

Когда мы полетели дальше, наступила уже ночь, да и наш курс пролегал немного севернее, так что я не смог ночью различить Коринфский залив.

Все как обычно.

Красные искры, вспыхивающие в ночи…

Зеленый бортовой огонек на крыле…

Лунный свет на крыле…

Раскаленное докрасна сопло мотора…

Я следил за всем с напряженным вниманием, словно летел впервые в жизни; я видел, как медленно выползало шасси, видел, как луч прожектора скользил под нашими крыльями, белым светом озарял пропеллеры, потом снова гас, они под нами, улицы Афин или Перея; мы спускались, уже видны желтые посадочные сигналы, посадочная площадка, снова вспыхнул свет нашего прожектора, потом обычный мягкий толчок (на этот раз без потери сознания) и облако пыли, поднимающееся под шасси.

И вот я отстегиваюсь.

Ганна стоит среди встречающих.

Я вижу ее из окна.

Ганна вся в черном.

У меня только портфель, машинка, пальто и шляпа, так что все формальности на таможне улаживаются мгновенно; я выхожу первым, но не решаюсь даже помахать рукой. Немного не дойдя до барьера, я остановился (так говорит Ганна) и подождал, пока Ганна сама ко мне подойдет. Я впервые увидел Ганну в черном. Она поцеловала меня в лоб. Шоферу такси она велела ехать в гостиницу «Эстиа Эмборрон».

Сегодня мне можно пить только чай, они еще раз сделают все обследования — и все. Завтра наконец операция.

До сегодняшнего дня я всего один-единственный раз был на ее могиле, потому что они меня здесь (я ведь пришел только на обследование) сразу же оставили: раскаленная от солнца могила, цветы вянут за полдня…

18:00.

Они забрали у меня машинку.

Ганна приходила еще раз.

24:00.

Я еще ни минуты не спал, и спать мне совсем не хочется. Я все знаю. Завтра они меня разрежут, чтобы установить то, что они уже знают: что спасти меня нельзя… Они снова меня зашьют; и, когда я очнусь после наркоза, мне сообщат, что сделали операцию. И я в это поверю, хотя все знаю. Я не хочу признаться, что боли вернулись, что приступы сильнее, чем прежде. Многие говорят: если бы я узнал, что у меня рак желудка, я пустил бы себе пулю в лоб, — но это ведь только слова. Я хочу жить, как никогда прежде, и, даже если бы мне осталось жить только год, жалкий год, или три месяца, или даже два (это были бы сентябрь и октябрь), я не потерял бы надежду, хотя знаю, что погиб. Но я не один, Ганна мой друг, и я не один.

02:40.

Написал Гамме письмо.

04:00.

Распоряжение на случай смерти: все мои бумаги, письма, записи, дневники должны быть уничтожены, потому что все это ложь. Быть на земле — значит быть на свету. Где-нибудь (как тот старик из Коринфа) погонять осла — это тоже профессия, важно только одно: крепко держаться света, радости (как наша девочка, когда она пела), сознавая, что сам угаснешь; видеть дрок, асфальт, море, крепко держаться времени — вернее, вкладывать вечность в мгновение. Быть вечным — значит прожить свою жизнь.

04:15.

У Ганны тоже больше нет квартиры, только сегодня (вчера!) она мне это сказала. Она живет теперь в пансионе. Моя телеграмма из Каракаса ее уже не застала в прежней квартире. Как раз примерно в то время Ганна села на теплоход. Сперва у нее была мысль прожить год на островах, где у нее были знакомые греки еще с той поры, как велись раскопки (Делос); на островах жизнь, говорят, очень дешева. В Миконосе можно купить дом за двести долларов, считает Ганна, а в Аморгосе — за сто. Она больше не работает в институте, а я об этом и не подозревал. Ганна пыталась сдать свою квартиру вместе с обстановкой, но в такой краткий срок ей этого сделать не удалось, тогда она все продала, а многие книги раздарила. Она просто была больше не в силах оставаться в Афинах, сказала она. Когда она решила сесть на теплоход, она подумывала о Париже, а может быть, и о Лондоне; все это было весьма неопределенно, потому что в ее возрасте, считает Ганна, не так-то легко найти новую работу, например работу секретарши. Но Ганне никогда не приходило в голову обратиться ко мне за помощью, поэтому она и не писала. Собственно говоря, у Ганны была одна-единственная цель — уехать из Греции! Она покинула город, не попрощавшись ни с кем из своих здешних знакомых, за исключением директора института, которого она очень ценила. Последние часы перед отъездом она провела на могиле; на борту ей надо было быть в 14:00, отплытие — в 15:00, но по какой-то причине отплытие задержалось почти на час. И вдруг (говорит Ганна) этот отъезд показался ей бессмысленным; и она сошла с теплохода в последнюю минуту, прихватив с собой только ручной багаж. Три больших чемодана, которые были уже на теплоходе, получить назад не удалось. Чемоданы эти поплыли в Неаполь и вскоре должны оттуда прибыть. Сперва она жила в гостинице «Эстиа Эмборрон», но оставаться там надолго ей не по средствам; она дала о себе знать в институте, но оказалось, что ее помощник за это время успел занять ее место, с ним подписали договор на три года, уже ничего нельзя было изменить, он достаточно долго ждал этого места и добровольно отказаться от него не желал. Директор будто бы держал себя очень мило, но институт недостаточно богат, чтобы дважды оплачивать одну и ту же должность. Они только могли предложить ей время от времени аккордные работы и наилучшие рекомендации, чтобы она искала работу в других городах. Но Ганна решила остаться в Афинах. Ждала ли Ганна здесь меня или, наоборот, хотела покинуть Афины, чтобы больше никогда со мной не встречаться, я не знаю. Только по чистой случайности она вовремя получила мою телеграмму из Рима: как раз в тот момент, когда пришла телеграмма, она была в своей пустой квартире, чтобы передать ключи привратнику. Теперь Ганна работает гидом, по утрам — в музее, после обеда — в Акрополе, а по вечерам — в Сунионе. Чаще всего ей попадаются группы, которые осматривают все эти места за один день, — туристы Средиземноморского бюро путешествий.

06:00.

Написал Ганне еще одно письмо.

06:45.

Я не знаю, почему Иоахим повесился, а Ганна меня все об этом спрашивает. Откуда мне это знать? А она все снова возвращается к этому, хотя я знаю об Иоахиме куда меньше Ганны. Она говорит: «Когда родился ребенок, он никогда не напоминал мне тебя. Это был мой ребенок, только мои. Что же касается Иоахима, то я любила его именно потому, что он не был отцом моего ребенка, и первые годы все было очень просто». Ганна считает, что наш ребенок никогда бы не появился на свет, если бы мы тогда не расстались. В этом Ганна убеждена. Видимо, все это решилось для Ганны еще до того, как я приехал в Багдад; она всегда хотела иметь ребенка, потом она забеременела; и только когда я уехал, обнаружила, что хочет иметь ребенка без отца, не нашего, а своего ребенка. Она была одна и счастлива, что беременна; и когда она отправилась к Иоахиму, чтобы он ее переубедил, она внутренне уже была исполнена решимости рожать; ее не смущало тогда, что Иоахим считает, будто это он подсказал ей важное решение в поворотный момент ее жизни. Он влюбился в Ганну, и вскоре они поженились. Моя неудачная фраза, которую я при нашей первой встрече сказал ей вечером в ее квартире: «Ты ведешь себя как наседка!» — ее сильно взволновала, потому что когда-то Иоахим, как она сама мне призналась, тоже бросил ей эту фразу. Иоахим заботился о ребенке, но не вмешивался в вопросы воспитания. Это ведь был не его ребенок, да и не мой ребенок, а ребенок без отца, просто ее ребенок, ее собственный ребенок, до которого не было дела ни одному мужчине; с этим Иоахим легко мирился, особенно в первые годы, пока девочка была еще совсем маленькая и так или иначе должна была находиться всецело в ведении матери; в то время Иоахим великодушно разрешил это Ганне, потому что в этом было ее счастье. Обо мне, говорит Ганна, речь никогда не заходила. У Иоахима не было никаких оснований ревновать, да он и не ревновал ко мне. Он видел, что я как отец не играю никакой роли — ни для внешнего мира (там просто об этом ничего не знали), ни тем более для Ганны, которая меня начисто забыла (как Ганна меня много раз уверяла) и ни в чем не упрекала. Отношения между Иоахимом и Ганной начали осложняться, когда девочка подросла и перед ними встали вопросы ее воспитания; дело было здесь не столько в том, что их мнения расходились, — это бывало очень редко, а в том, что Ганна считала себя единственной и последней инстанцией во всех вопросах, касающихся ребенка, а с этим Иоахим никак не мог примириться. Ганна признает, что Иоахим был вполне уживчивым человеком и что все конфликты возникали только по этой причине.

Было ясно, что он все больше и больше мечтал о ребенке — об общем ребенке, который вернет ему положение отца в семье, и полагал, что с его рождением все бы образовалось само собой; Эльсбет считала Иоахима отцом, любила его, но он не доверял ей, думает Ганна, и все время казался себе лишним в семье. В те годы было достаточно веских оснований, чтобы не рожать на свет новых детей, а тем более для полуеврейки немецкого происхождения; еще теперь Ганна горячо отстаивает вескость этих причин, словно я намерен с ней спорить. Иоахим, однако, считал эти причины отговоркой; он был исполнен подозрения: ты не хочешь, чтобы в доме был отец! Ему казалось, что Ганна готова иметь детей только при условии, что отец исчезнет. Оказывается — я этого не знал, — Иоахим оформил все документы на выезд за океан еще в 1935 году и был готов пойти на все, чтобы никогда не расставаться с Ганной. Ганна тоже никогда не думала, что они расстанутся, она собиралась уехать с Иоахимом в Канаду или Австралию; она даже приобрела еще профессию лаборантки, чтобы в любом месте быть его помощницей. Однако всего этого не случилось. Иоахим узнал, что Ганна сделала себе операцию, чтобы не иметь детей, и это стремительно приблизило развязку. Хотя он и смог, к досаде своей родни, освободиться от воинской повинности. Иоахим добровольно пошел служить в вермахт. Ганна не могла его забыть. У нее были в дальнейшем еще романы, но она всю свою жизнь посвятила девочке. Она работала в Париже, потом в Лондоне, Восточном Берлине, Афинах. Она скиталась вместе со своим ребенком. Там, где не было школ на немецком языке, она сама занималась с дочерью и в сорок лет стала играть на скрипке, чтобы аккомпанировать ей. Ничто не казалось Ганне трудным, если речь шла о дочке. Когда немецкие войска оккупировали Париж, она скрывалась с больной девочкой в подвале и выходила на улицу, только чтобы купить лекарство. Однако Ганна не избаловала свою дочку; для этого Ганна слишком умна, считаю я, хотя она все время (особенно в последние дни) называет себя идиоткой. «Почему ты это сказал?» — спрашивает она у меня теперь постоянно. Почему я сказал тогда «твой ребе