Айви ждала меня дома.
К сожалению, мне надо было вернуться туда упаковать, вещи, но торопиться было незачем, и я заказал себе второй бифштекс.
Я думал об Иоахиме…
У меня возникло ощущение, что я начинаю новую жизнь, быть может только потому, что я никогда еще не плавал на теплоходах; так или иначе, я радовался предстоящему путешествию.
Я просидел в баре до полуночи.
Я надеялся, что Айви устанет меня ждать, что у нее лопнет терпение и она, рассердившись, не захочет больше находиться в моей квартире, ведь я вел себя как хам (я это знал); но иначе мне не удалось бы от нее отделаться; я расплатился и пошел домой пешком, чтобы убить еще полчаса и тем вернее не встретиться с Айви. Я знал, что она упряма, но, по правде говоря, кроме этого, я мало что знал о ней: только то, что она католичка, работает манекенщицей и готова хохотать над любым анекдотом, лишь бы он не касался папы римского; да еще что она, вероятно, лесбиянка либо просто начисто лишена темперамента: ей доставляло удовольствие соблазнять меня только потому, что она считала меня жутким эгоистом, монстром; дурой Айви никак не назовешь, но она склонна к разврату — так, во всяком случае, мне кажется, а вообще-то она забавная и, как говорится, «свой парень», пока дело не доходит до вопросов секса… Когда я поднялся к себе, я застал ее в пальто и шляпе; она сидела, улыбалась, не бросила мне ни слова упрека, хотя прождала меня: больше двух часов.
— Everything okay?[38] — спросила она.
В бутылке еще оставалось немного вина.
— Everything okay! — ответил я.
Пепельница была полна окурков, глаза заплаканы. Я разлил вино в стаканы, стараясь налить в оба поровну, и извинился за все, что было. Забудем об этом! Я знаю, что становлюсь невыносимым, когда переутомлен, а переутомлен я почти всегда.
Сотерн оказался тепловатым.
Когда мы чокнулись нашими до половины наполненными бокалами, Айви пожелала мне (она для этого встала) счастливого пути и вообще счастливой жизни. Без поцелуев. Мы выпили стоя, как на дипломатическом приеме. В конце концов, сказал я, мы недурно прожили это время. Айви согласилась с этим — взять хотя бы наши уикенды за городом, в Файр-Айленде, и наши вечера вот здесь, в этом садике на крыше…
— Забудем об этом! — сказала Айви.
Она теперь казалась воплощенным благоразумием и к тому экс была очень хороша: фигура у нее мальчишечья, только грудь женщины, а бедра узкие, как и положено манекенщице.
Так мы стояли и прощались. Я ее поцеловал.
Она отстранилась, не отвечая на мой поцелуй.
Я крепко прижимал ее к себе, не помышляя ни о чем, кроме прощального поцелуя, но Айви отворачивала голову; и тогда я стал целовать ее назло, а она упрямо курила сигарету; я целовал ее в ухо, в упругую шею, в висок, в терпкие волосы…
Айви стояла будто манекен.
Она не только сосредоточенно курила сигарету, до самого фильтра, словно это была последняя, но и еще держала в другой руке пустой бокал.
Не знаю, как это снова на меня нашло…
Я думаю, Айви хотела, чтобы я себя возненавидел, и соблазняла меня только ради этого; вся ее радость и заключалась в том, чтобы меня унизить, — впрочем, это была единственная радость, которую я мог ей дать.
Иногда я ее просто боялся.
Снова та же мизансцена, что несколько часов назад.
Айви хотела поскорее лечь спать.
Когда я еще раз позвонил Дику — ничего другого я не смог придумать, чтобы прервать невыносимый для меня tête-à-tête, — было уже далеко за полночь, у Дика сидели гости, и я попросил его приехать ко мне со своей компанией. Что это была за компания, я слышал по телефону — до меня доносился неразборчивый гул пьяных голосов. Я умолял его, но Дик был неумолим. И только когда трубку взяла Айви, Дик смирился перед неизбежностью дружеской услуги — не мог же он оставить меня одного с Айви.
Я смертельно устал.
Айви в третий раз причесывалась.
В конце концов я уснул в качалке; и тогда они ввалились: их было не то семь, не то девять мужчин, причем трое были пьяны в стельку — их пришлось, словно калек, выносить из лифта. Один тип, услышав, что здесь есть женщина, начал скандалить: одна женщина, твердил он, это либо слишком много, либо слишком мало. И хотя он едва держался на ногах, он, громко ругаясь, пошел вниз — шестнадцать этажей.
Дик знакомил:
— This is a friend of mine…[39]
Мне кажется, он и сам толком не знал тех, кого привел, во всяком случае кого-то он явно недосчитался. Я объяснил, что один ушел, Дик чувствовал себя ответственным за то, чтобы никто не потерялся, и принялся всех пересчитывать, тыкая в каждого пальцем; после длительной возни он окончательно убедился, что одного недостает.
— He’s lost, — сказал он, — anyhow…[40]
Конечно, я пытался относиться ко всему с юмором, даже тогда, когда разбили индейскую вазу, которая к тому же принадлежала не мне.
Айви все же считала, что у меня не хватает чувства юмора.
Час спустя я не имел еще ни малейшего понятия, что это за люди. Один из них был якобы знаменитым циркачом. В доказательство он рвался сделать стойку на перилах моего балкона, а я ведь живу на шестнадцатом этаже; его, правда, удалось отговорить, но во всей этой кутерьме скатилась за перила бутылка виски, — да и никакой он не артист, мне это просто так сказали, для смеха, зачем — не знаю. К счастью, бутылка ни в кого не попала. Я тут же бросился вниз, ожидая увидеть на улице толпу людей, «скорую помощь», лужу крови, полицейских, которые меня арестуют. Ничего похожего. Когда же я снова поднялся к себе, меня встретил взрыв хохота — и гости стали уверять, будто вообще ничего не падало…
Так я и не узнал, упала ли вниз бутылка или нет.
Когда я пошел в уборную, оказалось, что дверь закрыта изнутри. Я принес отвертку и отодвинул задвижку. Какой-то тип сидел на кафельном полу и курил; он спросил меня, кто я такой…
И так — всю ночь.
— В вашем обществе можно умереть, — сказал я, — и никто из вас этого не заметит, дружбой здесь и не пахнет, да, да, умереть можно в вашем обществе, — уже кричал я, — умереть! И вообще, зачем мы разговариваем друг с другом, — кричал я, — зачем, хотел бы я знать (я сам слышал, как кричал), и зачем мы все собрались вместе, если можно умереть, и никто из вас этого не заметит?..
Я был пьян.
Пили до самого утра. Не помню, когда они ушли и как; только Дик лежал и спал.
К 9.30 заканчивалась посадка на теплоход.
У меня болела голова; я складывал вещи и был рад, что Айви мне помогала, было уже поздно, но я попросил ее еще раз сварить кофе — она это делала отлично; Айви вела себя трогательно и даже проводила меня на причал. Она, конечно, плакала. Был ли у нее кто-нибудь на свете, кроме меня, если не считать мужа, я не знаю; об отце и матери она никогда не упоминала, помню только ее забавную реплику: «I’m just a dead-end-kid»[41]. Родом она была из Бронкса, а вообще-то я и в самом деле ничего не знал об Айви; сперва я думал, что она балерина, потом — что проститутка, но и то и другое неверно, скорей всего, Айви и в самом деле работает манекенщицей.
Мы стояли на палубе.
Айви в своей шляпке из перьев…
Айви обещала уладить все мои дела — и с квартирой, и со «студебеккером». Я оставил ей ключи. Когда теплоход загудел и громкоговоритель настойчиво попросил провожающих сойти на берег, я поблагодарил ее за все, потом поспешно поцеловал, так как и в самом деле уже пора было идти — сирены не умолкали, приходилось даже затыкать уши. С трапа Айви сошла последней.
Я махал ей рукой.
Мне надо было сделать усилие, чтобы совладать с охватившим меня волнением, хотя я и обрадовался, когда лебедки стали втягивать на борт тяжелые канаты. День стоял безоблачный. Я был доволен, что моя поездка не расстроилась.
Айви тоже махала.
«А все-таки она «свой парень"», — думал я, хотя никогда ее толком не понимал; я встал на станину лебедки, когда черные буксиры потащили нас кормой вперед из гавани и все сирены снова загудели; я вынул свою камеру (с новым телеобъективом) и снимал махающую мне Айви до тех пор, пока еще можно было различить лица невооруженным глазом; потом я стал снимать выход теплохода в открытое море, а когда скрылся из виду Манхэттен, принялся ловить в объектив провожающих нас чаек.
Тело Иоахима надо было не в землю зарыть (я часто об этом думаю), а сжечь. Но теперь уж ничего не поделаешь. Марсель был совершенно прав: огонь — вещь чистая, а земля от ливня — от одного-единственного ливня — превращается в жидкую грязь (как мы в этом убедились на обратном пути), она начинает шевелиться от бесчисленного множества личинок, становится скользкой, как вазелин, а в свете зари кажется гигантской лужей зловонной крови, месячной крови, кишащей головастиками, посмотришь — в глазах рябит от их черных головок и дергающихся хвостиков — точь-в-точь сперматозоиды, в общем — ужасающая картина. (Я хочу, чтобы меня непременно кремировали.)
На обратном пути мы почти не останавливались, не считая, правда, ночевок, — без луны было слишком темно, чтобы ехать. Ливень не затихал всю ночь, все вокруг бурлило, мы не выключали фар, хотя и стояли на месте, гул не смолкал, словно начинался потоп, земля клубилась перед фарами — дождь хлестал как из ведра, и казалось, этому не будет конца; ветра не было, ни малейшего дуновения. В конусах света наших фар — застывшие растения и сплетения лиан, которые блестели, словно кишки. Я был рад, что не один, хотя, если рассуждать здраво, опасности не было, вода уходила в землю. Но мы не сомкнули глаз. Мы разделись догола, как в бане, потому что сидеть в мокрой, прилипающей к телу одежде было невыносимо. Но ведь дождь — всего-навсего вода, как я без конца себе повторял, ничего отвратительного в нем нет. Под самое утро дождь вдруг перестал — внезапно, словно выключили душ. Но с листьев в лесу продолжало капать, и шум стекающей воды не умолкал. А потом рассвет! Никакой прохлады, утро было жаркое, от з