Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн — страница 16 из 97

емли шел пар, солнце едва пробивалось сквозь марево, листья блестели, мы были мокрые от дождя и какие-то сальные и липкие от пота, скользкие, как новорожденные. Я сидел за рулем. Понятия не имею, как нам удалось переправиться на нашем «лэндровере» через реку, но, так или иначе, это удалось. Трудно было поверить, что мы по своей воле полезли купаться в эту гнилую тепловатую воду и плавали среди омерзительных слизистых пузырей. Когда машина мчалась по лужам, грязь веером вылетала из-под колес — лужи были кроваво-красные от зарева восхода. Марсель сказал мне: «Tu sais que la mort est femme»[42]. Я взглянул на него. «Et que la terre est femme»[43], — добавил он, и тут я его понял — в самом деле, похоже — и невольно громко рассмеялся, словно услышал непристойность.


Светловолосую девушку с конским хвостом я увидел впервые вскоре после отплытия, когда всех пассажиров попросили собраться в столовой, чтобы распределить места за столиками. Мне, собственно говоря, было безразлично, кто будет сидеть вместе со мной, но я все же надеялся, что окажусь в мужском обществе — меня устраивал любой язык. Но о выборе и речи быть не могло! Стюард разложил перед собой план — типичный французский бюрократ, — и, если вы с ним не могли объясниться по-французски, он едва отвечал, но с французами болтал без умолку, был charmant, так и рассыпался без конца в любезностях, а мы ждали, выстроилась целая очередь; передо мной стояла совсем молодая девушка в черных джинсах, она была почти моего роста, наверное, англичанка или скандинавка, лица ее я не видел, а только ее конский хвост с чуть рыжеватым отливом, который вздрагивал всякий раз, когда она поводила головой. Конечно, я, как и все, оборачивался, разглядывал очередь — нет ли знакомых, ведь это было вполне вероятно. Мне в самом деле хотелось оказаться за столом в мужском обществе. А на девушку я обратил внимание только потому, что ее конский хвост раскачивался у меня перед глазами не меньше получаса. Лица ее, как уже сказал, я не видел. Я попытался его себе представить, чтобы как-то убить время, точно так же, как решают кроссворд. Молодежи, кстати, вообще почти не было в очереди. На ней был (я это точно помню) черный свитер с высоким воротом — в экзистенциалистском вкусе, простые деревянные бусы, а на ногах — матерчатые тапочки; все вещи довольно дешевые. Она курила сигарету, зажав под мышкой какую-то толстую книгу, а из заднего кармана джинсов торчала зеленая расческа. Из-за этого нескончаемого ожидания я был просто вынужден ее разглядывать; видно, она была и в самом деле очень молода: пушок на шее, угловатые движения, маленькие уши, ставшие пунцовыми, когда стюард позволил себе отпустить какую-то шутку, — в ответ она только пожала плечами; она сказала, что ей безразлично, в какую очередь есть — в первую или вторую.

Она попала в первую, я — во вторую.

Тем временем полоска американского берега, которую долго было видно — Лонг-Айленд, — уже окончательно скрылась из виду, и вокруг нас, куда ни глянь, была одна вода; я отнес камеру к себе в каюту, и тут впервые увидел своего соседа — молодого человека атлетического сложения; он представился: звали его Лейзер Левин, был он из Израиля и занимался земледелием. Я уступил ему нижнюю койку. Он уже успел занять верхнюю, согласно своему билету; но, когда он перебрался на нижнюю и принялся там распаковывать свое барахло, мы оба, как мне кажется, почувствовали себя как-то спокойней. Не человек, а настоящая глыба! Я решил побриться — ведь в утренней спешке у меня до этого руки не дошли. Я включил бритву, ту самую, которую вчера разбирал, она работала исправно. Мистер Левин возвращался домой из Калифорнии, где изучал сельское хозяйство. Я брился почти молча.

Потом я снова вышел на палубу.

Глядеть было не на что, вокруг — вода; я стоял у перил и наслаждался тем, что здесь я для всех недосягаем, вместо того чтобы, не теряя времени, добывать себе шезлонг.

Я ведь не знал всех этих пароходных порядков.

Стая чаек кружила над кормой.

Как можно провести пять суток на таком теплоходе, я себе не представлял. Я ходил по палубе, засунув руки в карманы, и ветер то гнал меня вперед, почти нес, то, когда я шел в обратную сторону, толкал в грудь, останавливал, и мне приходилось наклонять голову, и брюки трепетали, словно флаги. Я диву давался, откуда у других шезлонги; на каждом кресле была бирка с фамилией владельца; когда же я наконец обратился к стюарду, он сказал, что все шезлонги уже разобраны.

Сабет играла в пинг-понг.

Она играла отлично: тик-так, тик-так, шарик летал взад-вперед, одно удовольствие глядеть. А я уж много лет не брал в руки ракетки.

Она меня не узнала.

Я ей кивнул.

Она играла с каким-то молодым человеком. Возможно, это был ее друг или жених. Она успела за это время переодеться; теперь на ней была юбка колоколом из оливковой шерсти — по-моему, юбка ей больше шла, чем мальчишеские штаны, конечно, при условии, что это вообще была та же девушка, которую я видел прежде.

Во всяком случае, ту, в штанах, я нигде не мог обнаружить.

В баре, куда я случайно забрел, не было ни души. В библиотеке оказались только романы, в каком-то салоне стояли ломберные столики, что тоже навевало скуку; на палубе гулял ветер, но все же там было менее томительно, чем в других местах, — ощущалось движение.

Хотя, собственно говоря, казалось, что движется только солнце…

Где-то вдали, у самой линии горизонта, иногда проходило грузовое судно.

В четыре часа пили чай.

Время от времени я останавливался у стола для пинг-понга и всякий раз, глядя на нее, снова удивлялся и спрашивал себя, действительно ли это та самая девушка, чье лицо я пытался себе представить, когда мы ждали, чтобы распределили места в столовой. Я стоял у большого окна застекленной палубы, курил и делал вид, что любуюсь морем. Если смотреть сзади, со стороны рыжеватого конского хвоста, то это была наверняка она, но спереди она меня чем-то поражала. Глаза у нее оказались серые, как часто бывает у рыжих. Она сняла шерстяную кофточку — игру она проиграла — и засучила рукава блузки. Один раз она, метнувшись за шариком, чуть не налетела на меня. И даже не извинилась. Она меня просто не замечала.

Я пошел дальше.

На палубе сильно похолодало, стало даже сыро от долетавших сюда клочьев пены, и стюард начал складывать шезлонги. Океан гудел куда громче, чем прежде, да еще стук целлулоидного шарика о стол для пинг-понга на нижней палубе — тик-так, тик-так! Потом закат солнца. Меня знобило. Когда я направился в каюту, чтобы надеть плащ, мне снова пришлось пройти через застекленную палубу; я подал ей упавший шарик как бы невзначай, не навязываясь, она коротко поблагодарила по-английски (вообще-то она говорила по-немецки); вскоре раздался удар гонга: обед первой очереди.

Первый день близился к концу.

Когда я шел из каюты уже в плаще и с кинокамерой, чтобы заснять закат, обе ракетки для пинг-понга лежали на зеленом столе.

Я ничего не подозревал, не мог подозревать, это легко доказать, но что от этого меняется? Я погубил своего ребенка, и исправить уже ничего нельзя. Да и к чему все рассказывать? Я не был влюблен в девочку с рыжеватым конским хвостом, просто она почему-то привлекла мое внимание, вот и все. Как я мог предположить, что она моя дочь, раз я не знал, что я отец? При чем тут судьба? Я не был влюблен, напротив, как только мы с ней заговорили, она показалась мне более чужой, чем любая другая девушка, и лишь в силу неправдоподобной случайности мы вообще заговорили друг с другом, моя дочь и я. С тем же успехом мы могли молча пройти мимо. При чем тут судьба? Все могло бы сложиться совсем иначе.


Уже в первый день, вечером, после того как я отснял заход солнца, мы с ней играли в пинг-понг — в первый и последний раз. Разговаривать было трудно: я уже почти забыл, что человек может быть таким молодым. Сперва я объяснял ей устройство моей кинокамеры, но ей было скучно слушать все, что я говорил. С пинг-понгом дело у меня пошло лучше, чем я ожидал, ведь я не играл уж бог весть сколько лет. Только подача у нее была более резкая, и она ловко гасила. Раньше я тоже умел гасить, но теперь мне не хватало тренировки, да и реакция стала слишком замедленная. Она пыталась всякий раз гасить, но не всегда ей это удавалось; я оборонялся как мог. В пинг-понге главное — это верить в свои силы, вот и все. Я был не так уж стар, как эта девчонка предполагала, она явно рассчитывала расправиться со мной с сухим счетом, но это у нее не получалось — постепенно я сообразил, как надо принимать ее подачу. Впрочем, ей, наверно, все же было скучно со мной. Ее прежний партнер, молокосос с усиками, играл, конечно, куда более лихо. Вскоре я стал красный как рак, потому что мне все время приходилось нагибаться за шариками, но и ей стало жарко — пришлось снова снять шерстяную кофточку и даже засучить рукава блузки, чтобы меня обыграть; нетерпеливым движением откинула она на спину свой рыжеватый конский хвост. Когда появился ее друг с усиками и, засунув руки в карманы, приготовился глазеть — видно, ему захотелось посмеяться, — я тут же кончил игру и положил ракетку; она поблагодарила меня, но не предложила доиграть партию до конца; я тоже поблагодарил и взял свою куртку.

Бегать за ней я не собирался.

Я разговаривал с разными людьми, больше всего с мистером Левином — не с одной только Сабет, — даже со старыми девами, которые сидели со мной за одним столом, стенографистками из Кливленда, считавшими своим долгом увидеть Европу, и с американским проповедником — баптистом из Чикаго, что, впрочем, не мешало ему быть славным малым.

Я не привык ничего не делать.

Перед тем как лечь спать, я каждый вечер гулял по всем палубам. Один. Когда я ее случайно встретил в темноте — рука об руку с ее другом, игроком в пинг-понг, — она сделала вид, будто не замечает меня; словно мне ни в коем случае нельзя было знать, что она влюблена.