Homo ludens — страница 13 из 43

Именно юмор послужил для участников этих карнавальных действий защитой – еще помнили его полезную для власти роль: он помог прервать крупный разговор русского классического романа второй половины XIX века о главных вопросах бытия.

Конечно, имела значение и сказочность, внереальность конферанса. (Сказочный юмор сыграл во второй половине 1930-х – 40-е годы охранительную роль для Шварца.) Непечатный, но легальный, публично исполняемый юмор опередил непечатную же, и тоже публично исполняемую, лирику: Окуджава запел через семь-восемь лет.

Во второй половине 1950-х появился наконец ожидавшийся когда-то Блоком созидающий смех («Много ли мы знаем и видим примеров созидающего, “звонкого” смеха, о котором говорил Владимир Соловьев, увы! – сам не умевший, по-видимому, смеяться “звонким смехом”, сам зараженный болезнью безумного хохота?» – «Ирония», 1908). Он появился взамен последовательной череды разрушающих функций смеха: в XIX – начале ХХ века – разрушение настоящего, в первое послереволюционное десятилетие – разрыв с прошлым, вытеснение его пластов (культура «бывших», заклейменная в Васисуалии Лоханкине). И прежде всего этот «новый» смех послесталинского времени явился в новом жанре неофициозных шаржей и пародий (пришедших на смену официозно-газетным квазиюмористическим отповедям) – в стенгазете III писательского съезда (май 1959), фрагменты которой сразу разошлись в виде анекдотов. В 1957 году З. С. написал пародию на критиков романа Дудинцева – каким должен был быть роман по рецепту критики.

«То, что Лопаткин арестован, переполошило всю Музгу. “Неужели у нас еще арестовывают?” – искренне недоумевали одни. “Арестован? А как это делается?” – с пытливым интересом спрашивали другие. Было ясно одно – подобный случай единичен. Это то самое исключение, которое только подтверждает правило. ‹…› Номер у Лопаткина был просторный, светлый, но, может быть, слишком много мебели. Он позвонил. Бесшумно появился работник тюрьмы и застыл в позе, выражающей готовность». «Новый» смех рождал новую систему ценностей.

В конце 1950-х – начале 1960-х годов возрождение Ильфа и Петрова дало не сатиру, а ироническую прозу. Для включения в этот жанр не нужно было даже мастерства (тем более что мастерство за предшествующие годы было достаточно скомпрометировано своим «академическим», механическим функционированием вне реального материала). Он получил функцию социального мандата на прогрессивность и стал способом социального компромисса и возможностью писать почти для любого. Однако вскоре он приобрел – на время – эволюционную (в тыняновском смысле) роль: появилось сцепление с живым материалом, проникшим наконец в литературу именно посредством иронической прозы.

Как вспышка, это сцепление с материалом произведено было тогда и в прозе серьезной («Один день Ивана Денисовича»), но в течение нескольких последующих лет не получало закрепления в печатных сочинениях («Хранитель древностей» Домбровского был недостаточно замечен). И именно ироническая поэзия стала кузницей нового литературного качества (в том числе и постепенного возвращения философичности). Песни Галича сыграли в эти годы несравненную роль. Они оставляли открытый финал – в отличие от самодостаточной иронической прозы.

В 1960-е и тем более 1970-е годы все отчетливее разграничивались в рисунке поведения людей интеллигентского слоя смех как умение видеть комическое в жизни и ирония как ставшее привычкой скептическое отношение ко всему – этим отгораживались от размышления и анализа; его заменяла у одних тоска из-за невозможности реализовать себя в советском обществе, у других, порою вполне неплохо устроенных, механический скепсис. Напомним С. Кьеркегора: «Иронизирующий всегда должен полагать нечто, но то, что он полагает, есть ничто… Можно сказать, что ирония всерьез воспринимает ничто, поскольку она ничего не воспринимает всерьез. Она воспринимает ничто в его противопоставлении чему-то, и чтобы всерьез избавиться от чего-то, она прибегает к ничто. Но ничто она воспринимает всерьез лишь постольку, поскольку не воспринимает всерьез нечто» («О понятии иронии»).

Вслед за устной, театрализованной сатирой А. Райкина возникла – в той же самой нише – сатира М. Жванецкого, и именно сюда подстраивались вечера, которые вел Паперный.

3

В те далекие годы, когда З. С. начинал работать в «Литературке», а я училась в младших классах, я его, натурально, не знала. Но в конце 1960-х – начале 1970-х, когда З. С. особенно часто бывал в нашем с А. П. Чудаковым доме, его исторические анекдоты о «Литературке» и вообще о литературно-журнальной жизни начала послевоенных лет мы слушали часами, что называется, с «неослабевающим интересом». Как относиться к самой фактуре – для нас было ясно давно, со студенческих еще лет, счастливо переломленных 1956 годом, никаких иллюзий не было. Но завораживало, поражало и увлекало то забубенное, едва ли не замогильное веселье, которое било из рассказов З. С., – хотя, казалось бы, что могло быть увлекательного в описании того, как грязные собратья по грязному цеху рвут друг друга на куски, поматывая оскаленной мордой.

Приведу несколько страничек из своего дневника.

25 сентября 1969. В воскресенье, 21-го, всей семьей почти были Паперные. Отец пел песни под гитару сына. Рассуждали о том, стоит ли завидовать Захарченке <многолетний главный редактор журнала «Техника – молодежи», достаточно официозный литератор>, едва ли не весь мир объехавшему. <Никто из сидевших за столом за границей еще ни разу не побывал.>

История с Долматовским и чучелом крокодила, которое вывозил он из Бразилии (еще при Никите) в самолете с гробом посла.

Паперный несомненно добрый человек.

В августе 1971 года мы пошли с ним в поход на байдарках по рекам Средней Карелии. Вернувшись, я записывала:

Очень много интересного рассказывал З. С. – о Литгазете, где он работал в 1947–1954 гг. – с Симоновым и Рюриковым, о Ермилове… Как З. С. понял, что Ермилов – стукач: в 1956 он стал говорить ему о слухах, которые ходят об Эльсберге. И тот, побагровев, стал долго и сбивчиво объяснять, что «надо понять», «нельзя огульно» и т. д.

Из рассказов З. С. ясно, как близок он был к дому Ермилова – был даже в тот вечер, когда родители будущего зятя пришли к Ермилову решать судьбу влюбленных…

Хорошо передает не слышанную мною задыхающуюся, напористую интонацию Ермилова, его поучения: «в полемике нельзя прикладывать оппонента наполовину – надо бить так, чтобы он уже не поднялся», его обычные обращения – «друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат…»

Наш разговор с З. С. о его пародиях. Я говорю об огромной их роли для будущих историков современной общественной мысли: они не только литературный факт, как пародии Архангельского, но и отражение «левых» умонастроений своего времени, влившихся туда. Призываю его сделать к ним комментарии – прокомментировать для потомков. Говорю осторожно: «Тут, правда, важно – имеет ли для вас значение то, что будет после вашей смерти?» <Поясняю для молодых читателей свободной России – оба мы подразумевали одно: что при советской власти о напечатании некоторых из его пародий, равно как и комментариев к ним, думать не приходится, а на его жизнь советской власти – может, пожалуй, и хватить.> И с неожиданным жаром он восклицает: «Еще какое! Огромное значение! Я считаю это полноценной частью своей жизни! Если над моей остротой будут смеяться через 50 лет – значит, в каком-то смысле я буду жить и тогда – как физическая жизнь Пушкина с Натальей продолжается в стихотворении “Нет, я не дорожу…”».

«Ну, – восклицаю я с не меньшим жаром, – тогда все проще; тогда мне легко убедить вас в необходимости написать комментарии, взяться за мемуары…»

Он, оказывается, уже совершенно решился писать мемуары о «Литгазете». «Вам это потому легко будет, что образ автора – самый трудный пункт для мемуариста – у вас уже готов, заранее задан». Он соглашается; слушает с детским трогательным вниманием – будто не привык к похвалам.

Таня Паперная (1952–1978), Зиновий Паперный, Александр Чудаков, Мариэтта Чудакова и Гульнора Хошмухамедова в байдарочном походе по рекам Средней Карелии, август, 1971. Фото В. Паперного


Прошли годы и годы, и несколько лет назад я в качестве редактора и издателя «Тыняновского сборника» предложила З. С. написать для нас о том, что он когда-то так увлекательно рассказывал. Пока он размышлял, я сказала ему, что заголовок для этого будущего повествования уже придумала и даже уверена, что ему понравится – «Бывали дни веселые…».

Он, не скрою, пришел в восторг и тут же согласился писать. Прямо в тот же вечер начал.

Я просила его об одном – забыть совершенно о том, кто что об этом скажет или подумает. Я хорошо понимала и тогда, и сейчас проблематичность того, будут ли адекватно поняты и современником-ровесником автора, и тем более читателями другого возраста воспоминания, где мемуарист погружен в эти мутные воды, но и отстранен от них – благодаря удивительному умению видеть смешную сторону во всем на свете (в том числе, повторю, и в себе самом), а вместе с тем – отсутствию цинизма и прирожденному душевному благородству. Время от времени З. С. звонил и говорил, что никогда в жизни – он не уставал это подчеркивать – не писал с таким ощущением свободы, в отсутствие какого бы то ни было внутреннего цензора.

И все-таки внутреннее препятствие возникло – не во время работы, а довольно долгое время спустя после того, как он отдал нам свой текст и даже выполнил кое-какие наши пожелания. З. С. сказал, что хочет убрать все написанное им о Ермилове-доносчике, потому что это причинит огорчение его дочери и потому что лично к нему Ермилов всегда относился хорошо. Думаю, тут сказалось и доброхотство кого-то из литераторов, кому З. С. давал читать рукопись. После похорон З. С. я обратилась со своим затруднением к его старшему сыну – В. З. Паперному, с которым З. С. всегда был близок: вовсе ли не печатать этих страниц или, поскольку автор предоставил полный текст редакции «Тыняновских сборников», опубликовать их отдельно от воспоминаний, в редакционном предисловии, с необходимым пояснением относительно намерения автора. В. З. Паперный выразил твердое мнение – купюр при публикации не делать. Этому мнению редакция и последовала.