«Эта книжка была написана тогда, когда меня нигде не печатали, я был в безнадежном литштрафбате, а потом ее, книжку, вдруг напечатали. Тем более мне приятно вручить ее милому моему сердцу семейству Олега Смолы, Ольги Григорьевны, Клавы и Наташи. 4/VI-1990 З. Паперный».
Дарственные надписи по природе своей склонны к «ласкающему» преувеличению. И я не воспринимал бы инскрипты З. С. слишком серьезно, если бы от Фиры, жены З. С., не слышал: «Олег, ты же знаешь, как З. С. любил вашу семью». Это я к тому, что и книжку «Птичка голосиста» он подарил в канун Нового года с аналогичной надписью:
«Дорогой Олег, мне так нравитесь Вы и Ваша семья, что, если бы я знал, когда писал книжку, что она доберется до Вас, я бы, конечно, написал побольше. В следующий раз надеюсь так сделать. Желаю Вам в Новом году радостей всех видов и хочу, чтобы вы оставались такими дружными, милыми и спокойными, как будто наша империя не трещит и не разваливается, а крепнет день ото дня. Вот – теперь эта книжечка стала побольше. Ваш З. П.
28/XII-90».
Как литературовед и критик З. С. писал в основном о поэтах и поэзии (Блок, Маяковский, Пастернак, Хлебников, Мандельштам, Цветаева, Есенин, Вознесенский и др.). И лишь любимый им Антон Павлович Чехов, соревнуясь с Маяковским, не уступал, а то и превосходил вниманием к себе со стороны Паперного. К концу 1960-х интерес к Маяковскому заметно угасает, а к Чехову остается неизменным и даже возрастает. Легко понять почему. Чехов – величина постоянная, непререкаемая. Его можно не любить (как Ахматова), но никак не отвергать. Посмертная же судьба Маяковского не менее трагична, чем предсмертная. Худшее, что было в советской литературе (доносительство, предательство, славословие, конформизм, лакейство), прикрывалось и расцвечивалось тысячекратно тиражируемыми цитатами из Маяковского.
Нет, Паперный не отрекся от поэта. Как отречься от себя? Но он все прекрасно видел и понимал: Маяковский нуждается в совершенно новой концепции жизни и творчества. Нужны работы, соскабливающие глянец с одиозно-приторной, государственной фигуры поэта и тем расчищающие пути к Маяковскому подлинному, поэту воистину трагической судьбы. Как все мы, Паперный знал больше, чем мог сделать. Он «устал» от Маяковского и потому отошел в сторону и сосредоточился на том, что любил, и только любил – без тягостных раздумий. Тогда-то он и приступил к написанию книги, которой было суждено стать последней, – «“Тайна сия…” Любовь у Чехова» (2002).
К своей первой любви, однако, З. С. еще вернется. Это случится в июне 1993 года, когда Сорбоннский университет пригласит нас на международный симпозиум, приуроченный к столетию со дня рождения поэта («Владимир Маяковский и утопия XX века»). Выступали Окутюрье, Фриу, Янгфельд, Жолковский, Б. Гаспаров, Смирнов и др. От России – Кушнер, Невзглядова, Чудакова, Чупринин, Новиков, Паперный, Смола.
Перед вылетом в Париж (а к этому времени мы уже подружились семьями) Фира, обеспокоенная здоровьем мужа (сердце, рассеянность), попросила меня ненавязчиво присматривать за З. С. И я, бывший суворовец, честно, старательно «прилепился» (как смола) к своему подопечному. Догадывался ли о моей тайной миссии З. С., не знаю, но в самолете мы с ним сидели рядом, в трехзвездочной гостинице «Бастилия» разместились в одном номере. Вдвоем гуляли по Парижу. Завтракали за одним столом. Вставали из-за стола «по-французски» – с одинаковым ощущением легкого недоедания (впрочем, З. С. не очень-то страдал от этого, ему важнее было добраться до фруктового салата «Очень вкусно»). Словом, мы недолго притирались друг к другу, и нам было комфортно.
Пожалуй, самым неожиданным на симпозиуме было выступление Андрея Синявского. В это время он жил и работал в Париже, и его, как бывшего маяковиста и непокорного литератора с диссидентской судьбой, попросили открыть симпозиум и произнести вступительное слово. С нетерпением я ждал и думал: что же он, пострадавший от советского государства, скажет о поэте, воспевшем это самое государство? Андрей Донатович не торопясь подошел к трибуне и, не сказав ни слова, зычным голосом, никак не вяжущимся с тщедушным обликом оратора, прочитал наизусть «Левый марш». И я подумал: в сущности говоря, так естественно было услышать из уст Синявского это стихотворение. Он ведь сам левак, «филолог, научный сотрудник ИМЛИ в Москве, профессор Сорбонны в Париже – он был авантюристом, преступником, нарушителем и перебежчиком, то есть писателем» (М. В. Розанова). Он был и оставался на протяжении долгих лет «хулиганом», подрывником застоя как в эстетике, так и в жизни страны.
В ответ зал разразился аплодисментами.
З. С. с одобрением относился к моим работам. Книжку о поэтах «Если слова болят…» назвал «действительно свободной и правдивой», а в предисловии к ней словно подвел итоги своим многолетним размышлениям о судьбе поэта: «Сегодня слышатся голоса: раз мысль о переделе всего сверху донизу – от уклада и строя до человеческой натуры, “естества”, – раз эта мысль была утопичной, пагубной, значит, и искусство, с этим связанное, должно быть отринуто.
Маяковский – великий поэт несостоявшейся эпохи. Ну а раз она не состоялась, тут и говорить не о чем – Маяковский уже не великий. Да и вообще не поэт. Агитатор, горлан, главарь – но только не подлинный лирик ‹…› Если поэзия запечатлела всю муку, пережитую в роковые минуты истории, если “слова болят” – они живут, они долговечны и не останутся “у времени в плену”» (1995).
Я разделяю эту точку зрения. Действительно, в некоторых работах (Ю. Карабчиевский, Ю. Халфин, М. Вайскопф) трагизм судьбы Маяковского низводится до истории вовсе не крупной, жалкой, в общем ничтожной личности, неизвестно какими чарами притягивавшей к себе Блока и Андрея Белого, Хлебникова и Малевича, Мейерхольда и Эйзенштейна, Шагала и Пикассо, Стравинского и Прокофьева, Шкловского и Якобсона, Пастернака и Цветаеву и многих других в России и за рубежом.
Сам я слегка политизирован (о чем сожалею). З. С. о политике говорить брезговал. Однако его отдельные суждения и фразы, такие как «Россия – страна не для людей», «Жаловаться бессмысленно, а главное – некому», вполне характеризуют состояние, с которым он жил.
В России человеку жить трудно. На всех этапах, от рождения до смерти, ему приходится чего-то опасаться и от чего-то спасаться. Паперного спасали чувство юмора, тяга к творчеству да сами писатели, из коих Чехов безусловно стоит особняком. Когда Паперного костили за пародию «Чего же он кочет?», его выручал именно Антон Павлович, о чем сам З. С. написал: «Чехов – автор записных книжек, художник, словно врач, оказывал неотложную помощь». По этой причине, я думаю, текстологическое исследование «Записные книжки Чехова» (с обложкой работы Владимира Паперного) и стало одним из лучших во всей Чеховиане.
Чтобы понять Паперного, надо читать его труды о Чехове. Пишущие о Чехове вынуждены преодолевать расхожие представления о нем: интеллигент, невозмутимый, сдержанный, выдавливал из себя по капле раба, ненавидел насилие, не терпел патетики, дорожил личной свободой и т. д. Верные сами по себе, эти суждения уже никого не трогают и даже раздражают. Нужно им вернуть изначальный смысл. Паперный именно это и делает. В последней и, быть может, главной своей книге «“Тайна сия…” Любовь у Чехова» (2002) сквозь призму любви он увидел чеховскую натуру в ее самых непосредственных проявлениях и этим обновил наши знания о писателе. В холодности и равнодушии Чехова упрекали не раз, и автор как будто солидаризируется с этим, когда воспроизводит историю «недоромана» Чехова и Лидии Мизиновой. Любящая женщина пишет о равнодушии Антона Павловича: «Вы всегда были равнодушны к людям и к их недостаткам и слабостям!» Или: «Я хочу видеть только Вас – потому что Вы снисходительны и равнодушны к людям, а потому не осудите, как другие!» Сочувствуя Лике, З. С. соглашается с ней, полагая, что она выстрадала право сказать так. А если прибавить к этому собственные суждения Чехова («Душа моя ленива и не выносит резких повышений и понижений температуры»; «Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска…»), то невольно спрашиваешь себя – а так ли уж была далека от истины Лика Мизинова? Свободный от апологетики по отношению к писателю, Паперный методично разрушает сложившийся стереотип: «На деле же он был невозмутимо спокоен – в отношении к самому себе». Не был собой доволен. Не любил писать о себе. «Ровно и вяло» – это не равнодушие. Тут что-то другое. Что? Нарастающее чувство скоротечности жизни. «Когда говорят о Чехове, – замечает Паперный, – добром, чутком, деликатном, поэтичном, порой забывают этот точный и неумолимый отсчет чеховского времени, строгое ощущение близящегося конца».
Чеховские произведения, можно подумать, писались для Паперного, для того, чтобы З. С. открыл в себе не только искусного аналитика, но и человека чувствительного, наделенного даром сострадания.
Маленькой великой книгой о любви назвал Паперный «Даму с собачкой». Писать об этом рассказе – испытание для исследователя. Это одно из самых музыкальных произведений во всей русской прозе. Схватиться не за что. Музыкальных своей смысловой неуловимостью. Разбирать рассказ нельзя. Нужно думать и сопереживать. Автор ни слова не говорит о том, замечает Паперный, что творится в оглушенных почти до беспамятства душах Гурова и Анны Сергеевны. Но чеховский текст таков, что рассказывает читателю все как будто и без участия самого Чехова. Принципа неучастия придерживается и исследователь. Он не разъясняет, не описывает того, что не описуемо словами и является тайной для героев и читателей. Это с одной стороны. С другой – он пишет о героях с той степенью участия, словно речь идет о самом близком. Анна Сергеевна – чистая, искренняя, любящая, несчастная женщина. Героиня чеховская. Поясняя свою мысль, Паперный вдохновляется и говорит почти с придыханием, и мы не можем не почувствовать: чеховская женщина – это и его, Паперного, женщина. Сколько в ней неочарованности собой, чистоты, в ней нет ни капли рассчитанной кокетливости. «Я никогда не была счастлива, никогда не буду счастлива, никогда!» И, произнеся эти горькие слова, она, сама того не зная, повторяет то, что звучит в мире Чехова: счастья нет.