Не так ли думал и сам З. С.?
Паперный представляет собой редкий тип филолога, сумевшего, подобно Тынянову, Шкловскому, Чуковскому, примирить в себе литературоведа, критика и писателя. Но и в этом ряду Паперный одинок, поскольку он еще и профессиональный юморист. С кем же тогда его сравнить? Боюсь, что не с кем.
Впрочем, совмещение разнородных начал порой порождает известного рода стереотипы. Так, по популярности детские стихи Чуковского явно превосходят его литературоведческий труд «Мастерство Некрасова». И это естественно. А весь объем написанного и сделанного Маршаком для детей затмевает в восприятии широкого читателя все остальное, в том числе и его превосходные переводы сонетов Шекспира. Нечто подобное случилось и с Паперным. Приходилось слышать, что Паперный-ученый, литературовед, мол, уступает Паперному-пародисту, писателю. Так ли это?
На протяжении нескольких десятилетий юморист и сатирик Паперный приковывал к себе внимание многих любителей литературы. Паперный-литературовед был столь же любим и, не побоюсь сказать, популярен (сужу не только по себе), но в узком кругу филологов. Паперный-писатель в общей массе читающих, таким образом, заслонил Паперного-ученого.
Л. М. Розенблюм, научные знания, чутье и опыт которой неоспоримы, пишет: «Книгам Паперного о Чехове предстоит долгая жизнь». Исследовательские труды Паперного, такие как «“Про это”. Три рукописи поэмы», «Блок и Чехов», «Поэтический образ у Маяковского», «Дом и мир», «Записные книжки Чехова», «“Тайна сия…” Любовь у Чехова», будут жить так долго, как долго будет существовать потребность в изучении истории литературы. Лучшие работы Паперного никого не повторяют, привораживают словесным мастерством, обаянием личности автора, их хочется читать и перечитывать.
Вообще-то труд напрасный сравнивать кислое с соленым. Что лучше – серьезное или смешное, научное или художественное? В руках мастера лучше то и другое.
Пишущий о поэзии оказывается в незавидном положении: ему невольно приходится вступать в творческое состязание с поэтом. В результате поэт всегда побеждает. Избежать поражения – не соревноваться с ним, а создавать свое собственное произведение по поводу того или иного поэтического текста. З. С. так почти всегда и поступает. Его разборы, вошедшие в книгу «Единое слово», близки к художественному творчеству. Перечитываю некоторые из них и кожей осязаю, насколько глубоко он погружен в стихию поиска слов, у которых, как говорят, нет замены. Слово, язык в целом для него – первородная среда, из которой произрастает дерево жизни. В процессе поиска «ежедневно по-новому любимого слова» (Маяковский) Паперный, я думаю, обретал внутреннюю свободу, выручавшую его в разных обстоятельствах жизни.
Максимилиан Волошин полагал, что искусство драгоценно лишь постольку, поскольку оно игра. Знаком ли был З. С. с этим высказыванием, неизвестно. Но мыслил он так же, когда подчеркивал преобразующую, животворную силу игры: «В мире игры все меняет свой смысл и облик». Горький опыт советской литературы показал: без игрового фермента поэзия и ее критика впадают в морализаторство, превращаясь в придаток идеологии. Игра – бегство от казенщины и рутины. Придуманное Чуковским слово «канцелярит» напоминало Паперному тяжелую болезнь вроде какого-нибудь полиартрита. Игра оберегает от психических расстройств, от зомбирующего действия государственной пропаганды (от путинщины, наконец). «Самозабвенно отплясывающие слова» – это сказано о сказках Чуковского, но они характеризуют и самого Паперного. Его произведения, и не только юмористические, пестрят выражениями, рожденными не иначе как игрой воображения. Например:
• Строчка – как сухие оружейные щелчки;
• Девятибалльный шторм радости;
• Головокружительная карусель счастья;
• Аплодисменты срываются, как шумные птицы с карнизов;
• Есть поэты, которые держатся, раскланиваются, будто сегодня у них круглая дата;
• Юмор, шутка, анекдот у большого писателя – как маленький парашютик, вытягивающий большой –
важную мысль;
• Человек, умирая, переходит границу жизни и смерти. Но Светлову выпал страшный удел: долго жить на самой этой границе. Как камень, сорвавшийся с крыши, который не падает, а непонятно как, вопреки всему парит в воздухе;
• Инстинкт единственного слова;
• Синоним – это «и. о.» настоящего слова;
• Обетованная статья;
• Бескорыстие чистого листа;
• У иного такого пишущего даже не скоропись, а борзопись, резвопись, лихопись;
• Этакий коновал, воображающий себя нейрохирургом;
• Петр женился на Марии, а она, в свою очередь, вышла за него замуж;
• В этом стихотворении поэт говорит о том, что он помнит чудное мгновенье, когда перед ним явилась она;
• Поэт говорит, что недаром вздрогнул;
• Автор выражает готовность волком выгрызть бюрократизм;
• Поэт идет по миру, как пó миру (о Цветаевой).
Да, пишущий о поэзии вторичен по отношению к поэту. Правда, если он не Чуковский, не Эйхенбаум, не Якобсон, не Эткинд, не Паперный.
В конце 1960-х З. С. написал большую статью «Дом и мир» – о русской поэзии ХХ века. По тонкости понимания и проникновения в поэтический текст, по изысканности и красоте – это произведение искусства. Пересказать его «своими словами», как и хорошие стихи, нельзя. Можно только читать и получать удовольствие. А кому нужно, изучать.
Если лирика неприступна, если она склонна к выражению невыразимого (вплоть до невнятицы с сумятицей) и, более того, если «поэзия есть ложь», а произведение, «в котором есть смысл», не имеет права «на существование» (Фет), то как, спрашивается, с какими инструментами исследователь должен подступаться к поэтическому тексту, чтобы развязать в нем нервные узлы и хитросплетения? У каждого литературоведа свои подходы. Излюбленный метод Паперного – сопоставительный анализ. Ставятся рядом два поэта. И дальше, как под микроскопом, до мелких подробностей рассматриваются под углом зрения поставленной проблемы признаки сходства и различия обоих. Двойных портретов в монографии «Дом и мир» и вообще в его статьях о поэтах много – так что ими можно измерить значительную часть богатства поэзии ХХ века: Блок – Маяковский, Блок – Есенин, Цветаева – Пастернак, Пастернак – Маяковский, Пастернак – Мандельштам, Хлебников – Каменский, Маяковский – Пушкин, Блок – Чехов, Хлебников – Крученых, Багрицкий – Светлов и т. д. Своими «двойчатками» З. С. достигает главного: понимания того, чем же именно тот или иной поэт «похож на самого себя» и чем ни на кого не похож, а также каков в итоге его личный вклад в поэтическую копилку литературы.
Зиновий Самойлович почти всю жизнь прожил при советской власти. И потому вопрос, было ли в нем что-нибудь от советского писателя, представляется излишним. Безусловно, было. Не могло не быть. Даже сегодня, спустя четверть века после того, как рухнул Советский Союз, во многих из нас, людей, кажется, просвещенных (литераторов, театральных деятелей, музыкантов), замечается нечто неизлечимо советское, с особой наглядностью проявившееся в истории с аннексией Крыма и всего того, что за этим последовало.
В 1990 году в десятом номере «Библиотеки Крокодила» З. С. рассказал об истории, связанной с уже упомянутой пародией «Чего же он кочет?». Пародия смешная до чертиков. Помните, как она заканчивается?
«– Прости, отец, опять я к тебе, – сказал Феликс, входя. – Так как же все-таки – был тридцать седьмой год или нет? Не знаю, кому и верить.
– Не был, – ответил отец отечески ласково, – не был, сынок. Но будет…»
Концовка – лучше не придумать. Антисоветская по сути. Но в комментарии к ней З. С. вынужден «по-советски» оговориться: «Не против наших устоев писалась эта пародия, как меня обвиняли, а против совершенно определенного произведения, романа В. А. Кочетова “Чего же ты хочешь?”, против его опасных и вредных тенденций».
И наконец, рассказ о пародии заканчивается благостным хвостиком:
«Как хорошо, что слово “сталинист” с каждым годом звучит все более архаично и обветшало.
Сегодня как будто новым смыслом наполняются для жителя нашей страны пушкинские слова:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни…»
«История одной пародии» написана в 1988 году, то есть до крушения СССР. И, конечно, в ней З. С. выразил надежды тех, кто ненавидел и отвергал «наши устои» – сталинизм. Однако сегодня, когда мы большими ложками хлебаем путинизм, а чуть ли не половина населения тоскует по людоеду, даже Пушкин, глядящий в будущее без боязни, не сулит нам ничего хорошего.
С любовью рассказывая о Леониде Утесове, З. С. в числе самых привлекательных его качеств называет манеру говорить с каждым, пусть самым незнаменитым человеком как с равным собеседником. Это же можно сказать и о Паперном. Как ведущий научный сотрудник Института З. С. не раз становился руководителем того или иного проекта, ответственным редактором разных коллективных трудов, при том что был совсем не формальным человеком и о существовавшей субординации, кажется, не догадывался. Когда он появлялся в отделе, лица поглощенных работой сотрудников оживали, комната вмиг заполнялась человеком, перед обаянием которого не могли устоять даже его недоброжелатели. Простой и естественный в отношениях с коллегами, он часто шутил, но весельчаком или записным шутником не был. Вспоминал между делом смешные истории – чаще всего из писательско-театральной жизни. И что бы он ни говорил, о чем бы ни рассказывал – во всем проглядывали черты незаурядной личности самого З. С. При этом чувствовалось: он с нами, но не только, он еще и «оттуда» – из среды таких же художественно одаренных людей, как он сам, – Чуковского, Утесова, Маршака, Светлова, Гердта, Жванецкого, Горина и т. д.
В последние годы жизни Зиновия Самойловича мы дружили, но свойскими наши отношения не были. Ни «ты», ни «Зяма» для меня были невозможны.
Однажды Паперный с группой московских литераторов поехал на праздник «Дни советской литературы в Грузии». В один из дней от всей широкой грузинской души их пригласили на охоту. З. С. по рассеянности не успел собраться и потому опоздал к автобусу, то есть на охоту не попал. «Вечная моя несобранность – вещей, мыслей, поступков, – пишет он по этому поводу. – И всю-то жизнь меня разбирает и ни разу еще не собрало».