Учителя[14]
На вечере ифлийцев в Центральном доме литераторов один из выступавших сказал:
– ИФЛИ существовал в крутую эпоху второй половины 30-х годов. Однако наш институт был оазисом…
Звучит красиво, но это было не совсем-то так. Если можно так выразиться, на лице ИФЛИ – все раны и кровоподтеки времени. Какой уж там оазис! Вспоминаются комсомольские собрания, где студентов вынуждали отрекаться от своих родителей – «врагов народа». И где так бесстрашно Агнесса Кун защищала арестованных отца и мужа.
Пионтковский, читавший нам курс русской истории, требовал, чтобы на его лекции не опаздывали. Я задержался на несколько минут, и он меня не пустил. Я на него обиделся, но прошло очень мало времени, и я прочитал о враге народа террористе Пионтковском, которого расстреляли.
Семинар по польскому языку у нас вел Афанасий Матвеевич Селищев. Нам, студентам, его имя ничего не говорило. Вскоре мы узнали, что он недавно вышел из заключения, ему запрещено читать лекции – чтобы он не оказал на слушателей вредного идеологического воздействия. Хотя семинар был по польскому языку, Афанасий Матвеевич сыпал сравнительными примерами из всех славянских языков. Пройдут годы, и мы узнаем, что это был выдающийся лингвист. Он мужественно боролся против Марра, языковеда лысенковского типа.
Курс современного русского литературного языка нам читал Дмитрий Николаевич Ушаков, составитель известного словаря. Его судьба была более благополучной, однако он тоже был убежденным антимарристом, и хотя в самом ИФЛИ засилья марристов не было, это вызывало нападки на Ушакова правоверных сторонников «Нового учения о языке».
Лекции Дмитрия Николаевича, тогда уже старого человека, я не забуду никогда. И, наверное, никогда уже не услышу такой интеллигентной и простой, такой живой, хочется даже сказать – невредимой русской речи. У него было демократическое отношение к языку. Он выступал против строгой нормативности, декретирования, навязывания языку ложных правил.
Очень настороженно относился он ко всякого рода языковым «канцеляризмам» и «бюрократизмам». Помню, он говорил:
– Есть слово «значение», но теперь появилось какое-то странное слово – «значимость».
А как интересно было слушать его сопоставления древнерусских и более поздних старославянских форм языка! Например, слово «наслаждение» в древнерусском варианте было бы «насоложенье».
Как жаль, что лекции Дмитрия Николаевича не были записаны на магнитофон! Какой это был бы подарок для каждого, кто любит родной язык в его живом, звучащем и не оказененном виде!
Лекции по древнерусской литературе читал Николай Каллиникович Гудзий. Если Дмитрий Николаевич вызывал чувство восхищения, то Гудзия мы любили. Древнерусская литература была для него как дом родной. Протопоп Аввакум – кровно близкий человек. Плуту Фролу Скобееву – со всей его изворотливостью – Николай Каллиникович как бы втайне симпатизировал: каков молодец!
Экзамены Гудзий принимал так: не задавал никаких вопросов, не признавал никаких «билетов», а предлагал студенту самому решать, о чем он хотел бы рассказать.
– Вы говорите, о чем хотите, – заявлял Гудзий, – а я уж сам решу, знаете вы или нет все остальное.
Так как нам была известна любовь Николая Каллиниковича к «Житию протопопа Аввакума», каждый, естественно, готовил для ответа именно эту тему. Сначала Гудзий радовался, а потом воскликнул с характерной для него горячностью и темпераментностью:
– Ах вы, хитрецы! Знаете мою слабость и говорите только о протопопе. Так вот я даю честное слово, что никому об Аввакуме рассказывать не дам.
Один студент решил, что тему «Протопоп Аввакум» можно не готовить. На следующее утро, когда экзамены по древнерусской литературе продолжались, он явился к Гудзию и бодро заявил, что хочет говорить о протопопе Аввакуме. Он был уверен, что Гудзий сдержит свое честное слово и не разрешит.
– Нет, – сказал Николай Каллиникович, – я же предупреждал… Хотя… Бог с вами. Отвечайте!
Бедный студент знал о «Житии протопопа Аввакума» всего три этих слова. То, что он начал лепетать, не поддается описанию. Николай Каллиникович слушать это не стал и молча показал экзаменуемому на дверь.
Главный урок, который дал нам Гудзий всеми своими лекциями, всем своим, если можно так сказать, преподавательским поведением, – литературовед не просто «ведает» литературу, он ею живет. Он – литературолюб. Слово «филолог» получало у Гудзия буквальное значение.
1937 год. Здесь я имею в виду не год сталинских репрессий, но столетнюю пушкинскую годовщину. В памятный день должна была состояться очередная лекция Н. К. Гудзия. Он пришел – торжественный, как будто притихший, и говорит:
– Ну, сегодня у вас, наверное, только и слышно, что о Пушкине.
Мы дружно закричали, что, мол, наоборот, – ни слова о нем.
Николай Каллиникович возмутился:
– Безобразие! Тогда я отменяю свою лекцию и прочитаю другую – о Пушкине.
Мы все восторженно захлопали.
Эту импровизированную лекцию Гудзия всегда будут помнить те, кому посчастливилось ее слушать. Николай Каллиникович говорил о Пушкине как о человеке, которого лично знал. Больше всего осталось в памяти, как он прочитал стихотворение «Признание».
Когда стихи исполняет чтец, он как бы говорит нам: был поэт, ему принадлежит такое-то стихотворение, я сейчас прочитаю его. Это позиция чтеца-профессионала, исполняющего «чужой» текст.
Всего этого не было у Николая Каллиниковича. Едва он только произнес:
Я вас люблю, – хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь! –
едва он сказал это, как почудилось, что он не стихотворение «Признание» читает, не «исполняет», а сам признается в любви, «в этой глупости несчастной». И текст для него не чужой, а собственный. И как он в конце искренне, чистосердечно молил пощадить его – обманув хотя бы из жалости:
Алина! сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви.
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
Сколько раз потом ифлийцы-сокурсники вспоминали эту лекцию, это чтение, это «Признание» Николая Каллиниковича. Чтобы так читать, надо, видимо, иметь чистую душу, открытую вдохновению, наделенную даром сопереживания, которое вдруг теряет частичку «со» и остается твоим собственным чувством, исповедальным признанием.
Курс истории русского литературного языка читал Григорий Осипович Винокур. Наряду с Николаем Каллиниковичем – один из любимцев всего нашего курса (речь идет о студентах, учившихся в Институте в 1936–1941 годах). Если Гудзий относился к нам отечески, то Винокур всячески подчеркивал: это неважно, что я преподаватель, а вы – ученики. Главное – мы коллеги, перед наукой мы равны.
Помню, как я, студент первого курса, вчерашний школьник, впервые подошел к нему. В своей лекции Винокур упомянул особую форму глагола настоящего времени – например: по утрам он часто делает то-то и то-то. То есть настоящее время в смысле каждодневного повторяющегося. Запинаясь от смущения, я с трудом проговорил, что эта форма часто встречается у Чехова, и привел примеры. Григорий Осипович выслушал меня необычайно внимательно, даже ладонь приставил к уху – чтобы лучше слышать. И отнесся к тому, что я сказал, как к важному сообщению сотоварища по науке. Он произнес слово, которое поразило меня:
– Вы это очень верно наблюли.
«Наблюли» – это прозвучало для меня как слово из волшебного мира, оттуда – из того царства литературной науки, в которое так гостеприимно приглашал, впускал Григорий Осипович.
Как преподаватель принимает экзамены – не менее характерно, чем то, как он читает лекции. Об экзаменах Н. К. Гудзия я уже говорил. Лингвист Рубен Иванович Аванесов, читавший нам курс старославянского языка, экзамены принимал бесстрастно. Всем своим видом он подчеркивал: мы не знакомы, у нас нет никаких личных отношений, есть только мои вопросы и ваши ответы. Он был строг, спокоен и справедлив. Его оценка возникала как цифра на экране компьютера. Спорить с ней было бы бессмысленно.
ИФЛИ, современный вид. Фото с сайта http://domofoto.ru (Creative Commons license)
Винокур как будто стеснялся спрашивать на экзамене. И делал это он так:
– Ну, вы, конечно, прекрасно знаете…
Какие, мол, могут быть вопросы у одного коллеги к другому. И очень радовался, когда студент не обманывал его ожиданий.
Один из уроков винокуровского курса: нет раздельных дисциплин – лингвистики и литературоведения, друг без друга они не живут. И о вкладе Батюшкова, Жуковского, Крылова, Пушкина в развитие русского литературного языка говорил одновременно как литературо– и языковед.
Теорию литературы нам читали: на первом курсе Геннадий Николаевич Поспелов, на пятом – Леонид Иванович Тимофеев.
Поспелов, будущий долгожитель, был тогда молодым, его теоретический курс еще не устоялся, он искал, не всегда находил и очень часто менял свои исследовательские определения. Например, начинал свою лекцию так: то, что мы в прошлый раз называли стилем, – это не стиль, а метод. То, что было определено как метод, – это стиль. В его построениях было что-то умозрительное.
Помню, спустя много лет в доме творчества «Переделкино» я снова повстречался со своим ифлийским учителем. Он дал мне почитать свою статью o соцреализме. Я прочел и сказал ему:
– Все это выглядит убедительно как теоретическое построение. А вы могли бы привести какие-нибудь примеры соцреализма в современной литературе?
Он задумался, видимо, такой поворот был для него неожиданным, и сказал:
– Да… Река пересыхает.
Л. И. Тимофеев был необычайно широким человеком – и по эрудиции, и по отсутствию какой бы то ни было предвзятости – в науке, в литературе, в жизни. Подкупала его доброжелательность – к студентам, аспирантам, рецензируемым авторам. Самой большой неудачей Леонида Ивановича был его школьный учебник для 10-го класса по советской литературе. Он был написан как-то отвлеченно, не на тимофеевском уровне. Когда я позднее работал в «Литературной газете», чуть ли не каждый день приходили протестующие письма учителей по поводу этого учебника. Я, конечно, им ходу не давал, защищая своего учителя, но это был настоящий поток.