Беньямин еще раз формулирует эту оппозицию, чтобы обратить ее против Шмитта. После низвержения любой возможности фиктивного чрезвычайного положения, в котором исключение и норма различаются пространственно и во времени, действительным чрезвычайным положением теперь становится положение, «в котором мы живем» и которое совершенно неотличимо от правила. Здесь исчезает любая претензия на связь между насилием и правом: здесь нет ничего кроме зоны аномии, где действует насилие, не имеющее какого–либо правового обличья. Беньямин разоблачает попытку государственной власти аннексировать аномию посредством чрезвычайного положения и показывает ее истинное лицо: эта попытка представляет собой юридическую фикцию (fictio iuris) в полном смысле этого слова, которая претендует на то, чтобы сохранить право приостановлением его как силы закона. На смену праву теперь приходят гражданская война и революционное насилие, то есть человеческое действие, отказавшееся от каких–либо отношений с правом.
Теперь ставка в споре Беньямина и Шмитта о чрезвычайном положении может быть определена более ясно. Этот диспут разворачивается в той же зоне аномии, которая у одного любой ценой должна поддерживаться в отношениях с правом, а у другого — столь же неумолимо избавлена и освобождена от этих отношений. Таким образом, в зоне аномии отношение насилия и права находится под вопросом — в конечном счете речь идет о статусе насилия как шифра человеческой деятельности. На жест Шмитта, который раз за разом пытается вписать насилие в правовой контекст, Беньямин противопоставляет ответ, способный обеспечить чистому насилию существование вне права.
По причинам, которые мы должны будем постараться прояснить, эта борьба за аномию для западной политики оказывается столь же решающей, как gigantomachia peri tes ousias («гигантомахия вокруг бытия») для западной метафизики. Чистому бытию, чистому существованию как последней метафизической ставке здесь соответствует чистое насилие как предельный политический объект, как «дело» политики; а онто–теологической стратегии, направленной на захват чистого бытия в сети логоса, — стратегия исключения, которая призвана обеспечить взаимосвязь аномийного насилия и права.
Дело обстоит так, будто и право, и логос нуждаются в аномийной (или алогичной) зоне приостановки их действия как основании своего взаимодействия с реальным миром. Право, кажется, может существовать только посредством захвата аномии, так же как язык может существовать только посредством захвата неязыкового. В обоих случаях спор разворачивается вокруг пустоты: аномия, правовой вакуум, с одной стороны, и чистое бытие, свободное от любого определения и реального предиката, — с другой. Для права таким пустым пространством является чрезвычайное положение как учреждающее измерение. Отношение между нормой и реальностью предполагает приостановку действия нормы, так же как в онтологии отношение между языком и миром предполагает приостановку денотации в форме языка (langue). Но столь же существенным для правового порядка является то, что эта зона — пространство человеческой деятельности вне соотношения с нормой — совпадает с крайней и подобной призраку формой права, в которой оно раскалывается на чистую действенность без применения (форма закона) и чистое применение без действенности (сила закона).
Если это действительно так, то структура чрезвычайного положения еще более сложная, чем мы предполагали, и обе части, которые борются в нем и за него, еще более тесно переплетены друг с другом. Подобно тому, как по отношению к игре победа одного из двух игроков не является чем–то вроде исходного состояния, которое требуется восстановить, а служит лишь результатом самой игры, так и чистое насилие — термин, которым Беньямин обозначает человеческую деятельность, не устанавливающую и не поддерживающую право, — не является изначальной формой человеческой деятельности, которая в определенный момент была захвачена и вписана в правовой порядок (так же как для говорящего человека не существует до–языковой реальности, в определенный момент подпадающей под действие языка). Скорее в этом споре о чрезвычайном положении чистое насилие выполняет ту же роль, что победа в игре оно вытекает из этого спора и только в этом смысле оказывается предпосылкой права.
Тем более важным становится правильное понимание значения выражения «reine Gewalt» («чистое насилие») — фундаментального для эссе Беньямина технического термина. Что здесь означает «чистое»? В январе 1919 года, то есть примерно за два года до написания эссе, в письме к Эрнсту Шоену, в котором заново рассматриваются и развиваются мотивы, ранее уже разработанные в статье о Штифтере, Беньямин дает очень тщательное определение «чистоте» (Reinheit):
Ошибочно предполагать чистоту, которая заключена где–то в себе самой и которая должна быть сохранена… Чистота сущности никогда не является безусловной и абсолютной, она всегда подчинена некоему условию. Это условие разнится в зависимости от сущности, о чистоте которой идет речь; но оно никогда не находится в самой сущности. Другими словами, чистота любой (конечной) сущности никогда не зависит от самой этой сущности… Для природы вне ее самой находящееся условие ее чистоты — это человеческий язык[175].
Это не субстанциальное, а реляционное понимание чистоты является для Беньямина настолько существенным, что и в эссе 1931 года о Краусе он пишет: «в источнике творения находится не чистота (Reinheit), а очищение (Reinigung)»[176]. Это означает, что чистота, рассматриваемая в эссе 1921 года, носит несубстанциальный характер, свойственный насильственному действию как таковому; другими словами, различие между чистым и мифически–юридическим насилием заключено не в самом насилии, а в его соотношении с чем–то внешним. Каково это внешнее условие, Беньямин отчетливо заявляет в начале эссе: «Задача критики насилия может быть определена как раскрытие его отношений с правом и правосудием». Следовательно, и критерий «чистоты» насилия будет заключен в его отношении с правом (в действительности в эссе тема правосудия рассматривается только в отношении целей права).
Тезис Беньямина состоит в том, что в то время как мифически–юридическое насилие это всегда средство достижения некой цели, чистое насилие никогда не является по отношению к цели (справедливой или несправедливой) всего лишь средством ее достижения — законным или незаконным. Критика насилия не оценивает насилие в его отношении к целям, достичь которые насилие стремится в качестве средства, но ищет «критерий, различение в самой сфере средств, вне зависимости от целей, которые они преследуют»[177].
Здесь появляется тема — она мелькнула в тексте лишь на мгновение, но его было достаточно, чтобы пролить свет на все эссе, — насилия как «чистого средства», то есть как парадоксальной фигуры «средства без цели»: средства, которое, оставаясь таковым, все же рассматривается независимо от целей, которые преследует. В таком случае проблемой становится не обнаружение справедливых целей, а скорее «определение насилия другого рода, которое, конечно, не могло бы быть законным или незаконным средством для достижения этих целей, а которое вообще относится к ним не как средство, а каким–то иным образом (nicht als Mittel zu Ihnen, vielmehr irgendwie anders sich verhalten würde)»[178].
Каким может быть это иное отношение к цели? К понятию «чистого» средства следует применить также и те соображения, которые мы только что развивали в отношении значения термина «чистый» у Беньямина. Чистота проистекает не из некой особой внутренней характеристики, отличающей это средство от юридических инструментов, а из его отношения к ним. В эссе о языке чистым называется не тот язык, который является средством передачи некого сообщения, но тот, который непосредственно сообщает сам себя, то есть простую и чистую сообщаемость. Аналогично «чистым» именуется такое насилие, которое не служит средством достижения некой цели, а есть средство само по себе, соотносящееся лишь с собственным бытием. И так же как чистый язык, не являясь другим языком и не обладая по отношению к естественным языкам общения неким особым местом, проявляется в них и демонстрирует их как таковые, так и чистое насилие лишь обнаруживает и ниспровергает отношения между насилием и правом. Далее, вводя тему насилия, Беньямин заявляет, что в случае гнева насилие никогда не является средством, а лишь проявлением (Manifestation). В то время как насилие, выступающее средством установления права, никогда не разрушает собственных отношений с правом и таким образом наделяет право статусом власти (Macht), «теснейшим и необходимым образом связанной с насилием»[179], чистое насилие обнажает и разрывает связь между правом и насилием и в конце концов может оказаться не насилием, которое управляет или исполняет (die schaltende), а насилием, которое лишь действует и проявляет (die waltende). И если связь между чистым и юридическим насилием, между чрезвычайным положением и революционным насилием оказывается настолько тесной, что кажется, будто двое игроков на шахматной доске истории двигают одну и ту же пешку — силу эакона, или чистое средство, — тем не менее различие между ними скрывается в разрыве связи между насилием и правом.
Именно в этой перспективе следует понимать утверждение Беньямина, появившееся в его письме к Шолему от 1 августа 1934 года, что «зашифрованное писание без приданного ему ключа уже не писание вовсе, а просто жизнь»[180]