Kapos[153], коллаборационистов, «привилегированных» всех видов, несчастных членов зондеркоманд и даже Хаима Румковского, rex Judaeorum[154] Лодзинского гетто, выживший произносит non liquet[155] («я повторяю: “вороны крематория” достойны как жалости, так и строгого осуждения, и прошу только об одном — не спешите выносить им приговор»[156])· Но уже в главе о стыде Леви, кажется, вновь поспешно сводит его к чувству вины («многие, и я в том числе, испытывали в заключении и после “стыд” и чувство вины»[157]). Сразу вслед за этим, пытаясь определить источники этой вины, автор, только что бесстрашно рискнувший проникнуть в абсолютно неисследованную область этики, подвергает свою совесть столь наивному анализу, что приводит читателя в смущение.
Обнажаемые проступки (раздраженное пожатие плечами в ответ на вопрос младших товарищей или эпизод со струйкой воды, разделенной с Альберто, но утаенной от Даниэле), естественно, простительны, но возникающее у читателя смущение — всего лишь отражение замешательства бывшего узника, его неспособности разобраться в своем чувстве стыда.
Чувство вины, испытываемое выжившими, — это locus classicus[158] лагерной литературы. Беттельгейм так описал его парадоксальный характер:
В действительности все дело в том… что выживший, будучи существом рациональным, прекрасно знал, что он невиновен, как, например, я знаю это о себе, но это не отменяет того факта, что его человечность как существа чувствующего требовала, чтобы он чувствовал себя виновным, — и он таковым себя ощущал. Человек не способен выжить в концентрационном лагере, не почувствовав себя виноватым за то, что ему так невообразимо повезло, в то время как миллионы погибли, и многие погибли у него на глазах. .. В лагерях он был вынужден годами, день за днем наблюдать уничтожение других, чувствуя — наперекор логике, — что он должен помешать этому, испытывая вину за то, что часто бывал рад, что погиб не он[159].
Апорию такого же типа Эли Визель выразил в афоризме «я жив, следовательно, я виновен», немедленно добавив: «Я здесь, потому что друг, знакомый, незнакомец умер вместо меня». Подобное объяснение приводит и Элла Лингенс: «Разве не живет каждый из нас, вернувшихся, с чувством вины, которое так редко чувствуют наши мучители: “я жив потому, что другие умерли вместо меня”?»[160]
Леви также знакомо чувство такого рода. Однако он не принимает его окончательно и упорно ему противостоит. Этот конфликт все еще находит выражение в его стихотворении «Выживший», написанном в 1984 году:
Since then, at an uncertain hour[161]
Он не знает, когда эта боль возвратится,
Но когда она с ним, ему нужен хоть кто–то,
Кто бы слушал его и не дал этой боли
Сжечь в груди его сердце дотла и до пепла.
Перед ним возникают товарищей давних
Лица, бледные в раннем рассвете,
В серой пудре цемента, в неверном тумане,
В гриме смерти, что скрыта в ночном беспокойстве.
По ночам они мерно шевелят челюстями,
Пустоту словно репу жуют и слюнявят,
В снах тяжелых застряв.
Прочь, оставьте меня, порожденья тумана!
Разве я притеснял вас? Иль хлеб ваш убогий
У вас отнимал? Или требовал в жертву
Вашу жизнь? Никогда.
Возвращайтесь скорее в свой сумрак.
Нет вины моей в том, что я жив, что дышу,
Что я ем, что я сплю, что ношу я одежду[162].
Свидетельством того, что тема стихотворения сложнее, чем просто отрицание ответственности, служит упомянутая в его последней строке цитата из Данте. Ее источник находится в 33–й песне «Ада»[163], повествующей о встрече с Уголино в круге, где находятся предатели. Цитата содержит двойную имплицитную отсылку к проблеме вины депортированных. С одной стороны, в «темном колодце» находятся те, кто предал — главным образом своих родственников и товарищей. С другой стороны, не без горького намека на собственное положение выжившего, Леви цитирует именно строку, повествующую о персонаже, которого Данте считает живым, в то время как это только видимость, так как душу того уже поглотила смерть.
Через два года, во время написания «Канувших и спасенных»[164], Леви снова задает вопрос: «Тебе стыдно, что ты живешь вместо другого? Причем более благородного, тонкого, мудрого, нужного? Того, кто больше тебя достоин жить?»[165] Но и на этот раз ответ неоднозначен:
Ты анализируешь, перебираешь свои воспоминания, следя, чтобы ни одно не ускользнуло, не замаскировалось, не изменило облик. Все как будто в порядке: ты никого не порабощал, никого не бил (а были ли у тебя на это силы?) ; ты не занимал привилегированных должностей (да тебе никто их и не предлагал); ты не воровал хлеб у товарищей. Впрочем, это могло быть, и предположение, тень сомнения, что каждый — Каин брату своему, что каждый из нас (на этот раз я употребляю «нас» в очень широком, даже вселенском смысле) поработил ближнего своего, а теперь живет вместо него [166].
Расширение обвинения (или скорее подозрения) некоторым образом смягчает его остроту, делает наносимую им рану менее болезненной: «Или требовал в жертву вашу жизнь? Никогда»; «Невозможно влезть в шкуру другого»[167].
Другой стороной стыда выжившего является превознесение факта выживания как такового. В 1976 году вышла в свет книга профессора Колгейтского университета Терренса де Пре «Выживший: анатомия жизни в лагерях смерти», которая сразу же приобрела большой успех. Книга была призвана показать, что «выживание есть опыт, имеющий определенную структуру, которая не является ни случайной, ни регрессивной, ни аморальной», и в то же время «сделать эту структуру видимой»[168]. Результатом анатомического вскрытия лагерной жизни стала мысль, что жизнь в конечном итоге есть выживание и что в экстремальной ситуации Освенцима это высвобожденное из культурных одежд и деформаций глубинное ядро «жизни в себе» обнажается как таковое. Хотя в определенный момент де Пре и вызывает к жизни дух «мусульманина» как символ невозможности выжить («эмпирический факт смерти при жизни»[169]), он, тем не менее, упрекает Беттельгейма, что тот в своем свидетельстве недооценивает ежедневную анонимную борьбу депортированных за выживание — по мнению де Пре, во имя устаревшей этики героя, готового отречься от жизни. Для де Пре, напротив, истинный этический образец нашего времени — это выживший, который, не ища идеальных оправданий, «выбирает жизнь» и просто борется за выживание:
Он — первый цивилизованный человек, живущий по ту сторону принуждений культуры и страха смерти, смягчить который можно, только настаивая на том, что жизнь сама по себе ничего не стоит. Выживший — это свидетельство того, что мужчины и женщины теперь достаточно сильны, достаточно зрелы и достаточно сознательны для того, чтобы, не раздумывая, встретить смерть лицом к лицу и, тем не менее, безоговорочно принять жизнь[170].
При этом жизнь, которую выживший «безоговорочно принимает», «маленькая добавка к жизни»[171], за которую он готов заплатить самую высокую цену, оказывается в итоге биологической жизнью как таковой, всего лишь непроницаемым и «неустранимым биологическим началом». В абсолютно замкнутом порочном круге, где продолжаться означает не что иное, как двигаться вспять, «добавочная жизнь» выживания это лишь ее полное обнажение — ее абсолютное a priori:
Лишенный всего, кроме жизни, на что может положиться выживший, кроме как на биологически детерминированный «талант», долгое время подавлявшийся обусловленной культурой деформацией, кроме как на базу знаний, заключенную в клетках его тела? Таким образом, ключ к поведению, позволяющему выжить, может лежать в приоритете биологического существования[172].
Неудивительно, что «Выживший» де Пре вызвал негодование Беттельгейма. В статье, опубликованной в журнале New Yorker на следующий день после выхода книги, он отстаивает принципиальную важность чувства вины для выжившего:
Для большинства выживших станет ошеломляющей новостью, что они «достаточно сильны, достаточно зрелы, достаточно сознательны для того, чтобы … безоговорочно принять жизнь», так как лишь чудовищно малая часть из попавших в германские лагеря выжила. Как насчет миллионов погибших? Были ли они «достаточно сознательны для того, чтобы … безоговорочно принять жизнь», когда их вели в газовые камеры?.. А как же множество выживших, которые были совершенно сломлены полученным опытом, так что годы лучшего психиатрического ухода не помогли им справиться с воспоминаниями, продолжавшими преследовать их в глубокой и часто суицидальной депрессии?.. И как насчет ужасных кошмаров о лагерях, что продолжают будить меня и сегодня, спустя тридцать пять лет полной и деятельной жизни, и которые знакомы всем выжившим, кого я об этом спрашивал?..