Свой смысл здесь обнаруживает и второй парадокс Леви: «Человек — это тот, кто может пережить человека». Мусульманин и свидетель, человеческое и нечеловеческое являются ко–экстенсивными, не совпадающими, отдельными, и тем не менее они неразделимы. Это неразделимое разделение, эта расколотая и тем не менее нерасторжимая жизнь находят свое выражение в двойном выживании: не–человек — это тот, кто может пережить человека, а человек — тот, кто может пережить не–человека. Только потому, что мусульманин может быть обнаружен в человеке, только потому, что человеческая жизнь по своей сути уничтожима и разделяема, свидетель может его пережить. Выживание свидетеля по отношению к нечеловеческому является функцией выживания мусульманина по отношению к человеческому. То, что может бесконечно разрушаться — тем, что может бесконечно выживать.
Τезис, что жизнь может пережить саму себя, что она сущностно расколота на множество жизней — а следовательно и смертей, — является центральным в физиологии Биша[276]. Его работа «Физиологические исследования жизни и смерти» констатирует фундаментальный раскол жизни, который Биша представляет как процесс сосуществования в организме двух «животных»: животного, существующего внутри (animal existant en dedans), чья жизнь (Биша называет ее органической и сравнивает с растительной жизнью) — «привычная последовательность усвоения и выделения», и животного, живущего снаружи(animal vivant audehors), чью жизнь (и лишь она заслуживает называться животной жизнью) определяют отношения с внешним миром. Граница между органическим и животным проходит через всю жизнь индивида, она проявляется в противоположении непрерывности органических функций (кровообращения, дыхания, усвоения, выделения и т. д.) и дискретности животных функций (самой очевидной из которых является сон — бодрствование), в асимметрии органической жизни (один желудок, печень, сердце) и симметрии животной жизни (симметричный мозг, два глаза, два уха, две руки и т. д.) и, наконец, в несовпадении их начала и конца.
Действительно, органическая жизнь начинается (в эмбрионе) прежде, чем животная, в старении и агонии она переживает смерть животной жизни. Фуко отметил умножение смерти у Биша, ее развитие и распад на серию частичных смертей: смерть мозга, печени, сердца… Но Биша так и не смог допустить непостижимое наличие «внутреннего животного», когда внешнее животное уже перестало существовать, неразрешимой загадкой для него осталось не умножение смерти, а то, что органическая жизнь переживает животную. Если то, что органическая жизнь предшествует животной, действительно можно объяснить процессом развития в направлении все более высоких и сложных форм, то как объяснить бессмысленную живучесть внутреннего животного?
Страницы, на которых Биша описывает постепенное и неотвратимое угасание животной жизни в равнодушном выживании органических функций, — одни из самых сильных в «Исследованиях».
В естественной смерти стоит обратить внимание на то, что она почти полностью прекращает животную жизнь прежде, чем закончится жизнь органическая. Посмотрите на человека, который угасает в конце долгой старости: он умирает по частям; его внешние функции одна за другой прекращаются; все его органы чувств один за другим отказывают; привычные ощущения проходят по ним, не производя на них никакого впечатления. Зрение мутнеет, темнеет и в конце концов перестает передавать образы предметов: это старческая слепота. Ухо поначалу еще ловит неясные звуки, но скоро становится совершенно нечувствительным к ним. Кожная оболочка, закосневшая, затвердевшая, частично лишенная сосудов, в любом случае уже не активных, служит теперь лишь вместилищем неясного и неопределенного осязания: впрочем, привычка давно притупила ее чувствительность. Все органы, зависящие от кожи, слабеют и отмирают; волосы и борода седеют. Лишенные соков, питавших их, волоски выпадают. Запахи производят на нос лишь очень слабое воздействие… Одинокий посреди природы, частично лишенный функций органов чувств, старик скоро придет и к угасанию мозговых функций. В нем почти не останется восприятия, так как почти ничто со стороны чувств не будет его задействовать; воображение притупляется и перестает работать. Память о нынешнем моменте разрушается; через секунду старик забывает то, что ему только что сказали, так как его внешние чувства, ослабленные и, можно сказать, уже мертвые, не могут подтвердить того, что ему сообщает его дух. Идеи ускользают, так как образы, намеченные чувствами, не удерживают их отпечаток[277].
Этому закату внешних чувств сопутствует полное отдаление от мира, которое, если присмотреться, напоминает описание апатии мусульманина в лагере:
Движения старика редки и медленны; он с большим трудом выходит из того настроения, в котором находится. Сидя рядом с согревающим его огнем, он целыми днями погружен в себя, чуждый тому, что его окружает, лишенный желаний, страстей, ощущений; он почти не говорит, потому что ничто не побуждает его прервать молчание, он доволен уже тем, что чувствует, тем, что еще существует, когда все другие чувства уже исчезли… По тому, что мы сказали, легко заметить, что внешние функции старика мало–помалу угасают, что животная жизнь в нем уже почти прекратилась, в то время как органическая жизнь еще существует. С этой точки зрения состояние живущего, стоящего перед лицом естественной смерти, напоминает то состояние, в котором он пребывал в материнской утробе, или состояние растения, чья жизнь протекает только внутри и для которого вся природа безмолвствует[278].
Описание завершает вопрос, который по сути является горьким признанием собственного бессилия перед тайной:
Но почему, когда мы перестали существовать вовне, мы все еще продолжаем жить внутри, когда чувства, способность передвигаться и прочее предназначены главным образом для того, чтобы обеспечивать связь с телом, которое должно нас питать? Почему эти функции ослабевают в большей степени, чем внутренние? Почему их прекращение не имеет точного соотношения? Я не могу полностью разрешить эту тайну…[279]
Биша не мог предвидеть, что однажды медицинские технологии реанимации, с одной стороны, и биополитические технологии — с другой, будут работать именно с этим расхождением между органическим и животным, воплощая в жизнь кошмар вегетативной жизни не–человека, бесконечно отделяемого от человека. Но в тот момент, когда неясное предчувствие грядущего кошмара словно неожиданно озаряет его ум, Биша представляет симметричный сон противоположной смерти, позволяющей животным функциям пережить полностью разрушенные функции органической жизни:
Если бы было возможно, чтобы смерть, коснувшись внутренних функций человека, таких как кровообращение, пищеварение, секреции и так далее, оставила существовать совокупность функций его животной жизни, этот человек равнодушно наблюдал бы за приближением конца своей органической жизни, потому что чувствовал, что от нее не зависит благополучие его существования, что и после этого вида смерти он смог бы чувствовать и испытывать все то, что до этого составляло его счастье[280].
Выживет человек или не–человек, животное или органическое, в любом случае можно сказать, что жизнь несет с собой мечту — или кошмар — выживания.
Так мы видели, Фуко определяет различие между современной биовластью и суверенной властью старого территориального Государства при помощи пересечения двух симметричных формул. Формула «заставить умереть и позволить жить» кратко излагает девиз старой суверенной власти, которая реализуется в первую очередь как право убивать; «заставить жить и позволить умереть» — девиз биовласти, которая ставит своей главной целью огосударствление биологического и заботы о жизни.
В свете предшествующих рассуждений между двумя формулами вклинивается третья, которая определяет более конкретный характер биополитики XX века: не заставить умереть или заставить жить, а заставить выжить. В наше время решающим действием биовласти является не жизнь и не смерть, а производство модулируемого и практически бесконечного выживания. Речь идет о том, чтобы каждый раз отделять в человеке органическую жизнь от животной, не–человеческое от человеческого, мусульманина от свидетеля, растительную жизнь, поддерживаемую благодаря технологиям реанимации, от сознательной жизни, вплоть до достижения предельной точки, которая, как границы геополитики, в сущности является подвижной и смещается в соответствии с прогрессом научных и политических технологий. Высшая амбиция биовласти — производство в человеческом теле абсолютного разделения живущего и говорящего, zoé и bios, не–человека и человека: выживания.
Вот почему мусульманин в концлагере (как сегодня тело человека в коме или неоморты[281] в реанимационных палатах) не только демонстрирует эффективность биовласти, но и служит ее тайным знаком, вскрывает ее arcanum[282]. В своей работе «Тайны власти» (De arcanis rerum publicarum) (1605) Клапмарий различал видимое (jus imperii) и скрытое (arcanum, которое он образует от arca — шкатулка, несгораемый шкаф) лицо власти. В современной биополитике выживание является точкой, в которой эти два лица совмещаются, точкой выхода на свет arcanum imperii[283] как таковой. Именно поэтому arcanum остается невидимой в собственной демонстрации, становится тем более сокровенной, чем более выставляется напоказ. В мусульманине биовласть намеревалась создать свою последнюю тайну — выживание, отделенное от любой возможности свидетельства, своего рода абсолютную биополитическую субстанцию, которая будучи изолированной позволяет приписать любую демографическую, этническую, национальную или политическую идентичность. Если кто–либо каким–либо образом принимал участие в «окончательном решении вопроса», на жаргоне нацистской бюрократии его называли