Homo sacer. Что остается после Освенцима: архив и свидетель — страница 8 из 31

человеком или перестать быть им»[83], мусульманин становится своего рода подвижной границей, переходя которую человек перестает быть человеком, а клиническая диагностика уступает место антропологическому исследованию. Что касается Леви, чье первое свидетельство, обнародованное в 1946 году по запросу советских властей, носит название «Доклад о гигиенических и санитарных условиях жизни в концентрационном лагере для евреев в Моновице (Освенцим, Верхняя Силезия)», то для него достоверность того опыта, о котором он призван был свидетельствовать, никогда не подвергалась сомнению. «На самом деле предметом моего интереса является человеческое достоинство и его утрата», — заявил он в 1986 году в интервью Барбаре Кляйнер с иронией, которая, вероятно, осталась незамеченной[84]. Новый предмет этического рассмотрения, который открыл ему Освенцим, не допускал обобщающих заключений или терминологических различий, и, хотел он этого или нет, но потеря человеческого достоинства должна была интересовать его не менее, чем само достоинство. Этика Освенцима начинается — иронический намек на это мы можем обнаружить в риторическом заглавии («Человек ли это») — именно в той точке, где мусульманин, «свидетель par excellence», навсегда теряет возможность различать человека и не–человека.

В дополнение к этому Леви открыто утверждает, что пограничная область между жизнью и смертью, между человеческим и нечеловеческим, область, в которой существовал мусульманин, может иметь политическое измерение.

Мусульманин воплощает в себе антропологический аспект абсолютной власти в наиболее радикальной форме. В акте убийства власть, по сути, самоуничтожается : смерть другого прерывает общественные отношения. Морив голодом свои жертвы и доводя их до крайней степени деградации, власть, напротив, выигрывала время, что позволяло ей создать «третью империю» на границе жизни и смерти. И мусульманин, как и горы трупов, удостоверяет власть в ее полном триумфе над человеческой природой человека: даже продолжая жить, человек становится лишь фигурой без имени. Навязывая такое условие, режим достигает своей полноты…[85]

И вновь мы видим, что мусульманин — предмет медицинского описания и этическая категория, предельное политическое понятие и антропологический термин — остается существом, не подлежащим определению; существом, в котором непрерывно переходят друг в друга не только человеческое и не–человеческое, но и биологическая и общественная жизнь, физиология и этика, медицина и политика, жизнь и смерть. Поэтому «третий мир» мусульманина оказывается подлинным символом лагеря — не–местом, где все дисциплинарные барьеры рушатся, а все плотины оказываются сметены.

2.4.

К парадигме «пограничной ситуации» и «экстремальных условий» в наше время часто обращаются как философы, так и теологи. Эта парадигма выполняет ту же функцию, что и чрезвычайное положение у некоторых теоретиков права. Подобно тому, как чрезвычайное положение позволяет обосновать и определить нормальный правопорядок, так лишь в контексте предельной ситуации — на самом деле она является разновидностью чрезвычайного положения — возможно судить и принимать решения о нормальном положении дел. Говоря словами Кьеркегора, «Исключение объясняет правило и само себя. Если вы хотите корректно исследовать правило, вам необходимо обратиться к исключению». Так, у Беттельгейма именно лагерь — чрезвычайная ситуация par excellence — позволяет решать, что есть человеческое, а что нет, и на этом основании отделить мусульманина от человека.

Как бы то ни было, Карл Барт, характеризуя предельную ситуацию, и прежде всего опыт Второй мировой войны, не без оснований заметил, что человек обладает уникальной способностью настолько хорошо приспосабливаться к предельной ситуации, что ситуация эта перестает нести в себе функцию различения.

Сегодня, — напишет Барт в 1948 году, — можно с уверенностью сказать, что, если бы такое было возможно, то на следующий день после Страшного суда разного рода бары и дансинги, издательские конторы, предоставляющие абонемент и подписку, группировки политических фанатиков, светские и религиозные посиделки с их неизменным чаепитием, а также приходские собрания непременно оправились бы от потрясения с наименьшими для себя потерями и спокойно возобновили свою работу. При этом едва ли что–то могло бы их всерьез затронуть или уничтожить: вряд ли они претерпели бы существенные изменения. Ни пожар, ни наводнение, ни землетрясение, ни война, ни чума, ни затмение солнца — словом, никакое даже самое немыслимое происшествие не могло бы причинить им настоящее беспокойство; равным образом ничто не могло бы даровать им подлинный мир. «Не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь»[86]. Поистине, это так![87]

Об этом невероятном свойстве предельной ситуации превращаться в привычку единодушно сообщают все свидетели, в том числе и те, кто выжил вопреки самым тяжелым условиям (например, члены Sonderkommando: «Чтобы выполнять эту работу, нужно было или сойти с ума в первый день, или привыкнуть»). Нацисты так хорошо понимали это неявное свойство предельных ситуаций, что даже не думали отменять чрезвычайное положение, введенное в феврале 1933 года сразу же после захвата власти, так что Третий рейх можно с полным основанием назвать «Варфоломеевской ночью, продлившейся 12 лет».

Освенцим является именно тем местом, где чрезвычайное положение полностью совпадает с нормой, а предельная ситуация становится парадигмой повседневности. Однако именно эта парадоксальная способность превращаться в собственную противоположность и делает предельную ситуацию столь интересным предметом рассмотрения. До тех пор, пока чрезвычайное положение и нормальная жизнь остаются, как это обыкновенно бывает, разделенными во времени и в пространстве, оба эти состояния продолжают быть непроницаемыми для исследования, хотя втайне одно всегда поддерживает другое. Но как только их сговор делается явным, что в наши дни происходит все чаще, они, так сказать, освещают друг друга изнутри. Помимо прочего это означает, что предельная ситуация не может быть более определена, как у Беттельгейма, через различие, скорее ее природа прочитывается как абсолютная имманентность, «бытие всего во всем». В этом смысле философию можно определить как мир, увиденный в предельной ситуации, ставшей нормой (некоторые философы именуют эту предельную ситуацию Богом).

2.5.

Альдо Карпи, профессор живописи Академии художеств Брера, находился в заключении в лагере Гузен с февраля 1944 по май 1945 года. Выжить ему удалось, помимо прочего, еще и потому, что эсэсовцы, узнав о его профессии, стали заказывать ему картины и рисунки. В основном Карпи должен был рисовать по фотографиям портреты родственников заказчика, а также итальянские пейзажи и «венецианские статуи», которые изображал по памяти. Хотя Карпи и не был художником–реалистом, он, по понятным причинам, предпочел бы рисовать с натуры персонажей и сцены лагерной жизни, однако все это совершенно не интересовало его заказчиков, которые не выносили самого их вида. «Никто не хочет видеть сцены и персонажей лагерной жизни, — отмечает Карпи в своем дневнике, — никто не хочет видеть Muselmann»[88].

Мы можем найти и другие свидетельства этой невозможности смотреть на мусульманина. Одно из них, хоть и косвенное, особенно красноречиво. Несколько лет тому назад был открыт доступ к кинопленке, отснятой англичанами в только что освобожденном лагере Берген–Бельзен. Чрезвычайно тяжело вынести вид тысяч нагих трупов, лежащих в общих могилах или взгроможденных на плечи бывших охранников, — истерзанные тела, о которых даже эсэсовцы не решались говорить буквально (нам известно свидетельство, что их ни в коем случае нельзя было называть «трупами» или «телами», но только Figuren — фигуры, куклы). Ни малейшей детали этого вопиющего зрелища не было упущено, поскольку союзники в первое время намеревались использовать эти кадры для доказательства нацистских зверств и распространять их на территории самой Германии. В какой–то момент камера задерживается, будто случайно, на группе узников, некоторые из которых лежат, свернувшись в клубок на земле, а другие бродят подобно призракам. Продолжительность этих кадров — всего несколько секунд, однако этого достаточно, чтобы понять: перед нами мусульмане, чудом оставшиеся в живых — точнее, заключенные, состояние которых очень близко к состоянию мусульман. Если не считать рисунков, сделанных по памяти Карпи, возможно, это единственный сохранившийся запечатленный образ мусульман. Итак, тот же оператор, который минуту назад терпеливо снимал нагие трупы, чудовищные «куклы», распростертые на земле и сваленные друг на друга, не может вынести вида полуживых мусульман и снова начинает снимать трупы. Как заметил Канетти, горы трупов — зрелище, известное еще с древности, зачастую оно даже доставляло удовольствие сильным мира сего; однако вид мусульманина — это нечто абсолютно новое и невыносимое для человеческого глаза.

2.6.

Именно то, чего никто ни за что не хочет видеть, представляет собой «нерв» лагеря, роковую черту, к которой неотвратимо приближаются все узники.

Состояние мусульманина было для заключенных источником постоянного ужаса, ведь никто из них не знал, когда его постигнет та же судьба и он превратится в мусульманина, первого претендента на то, чтобы занять место в газовой камере или быть уничтоженным каким угодно иным способом[89].

Пространство лагеря (по крайней мере такого, как Освенцим, объединяющего в себе функции концентрационного лагеря и лагеря уничтожения) может быть представлено в виде серии концентрических кругов, которые, подобно волнам, расходятся от расположенного в их центре