Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь — страница 36 из 40

принимавший в первую очередь еврейских беженцев из стран Востока, который можно поэтому считать первым в нашем столетии лагерем для евреев (хотя, понятно, речь не шла о лагере уничтожения).Юридически Schutzhaft обосновывалось через объявление осадного или чрезвычайного положения с соответствующей приостановкой тех статей немецкой конституции, которые гарантировали личные свободы. Так, статья 48 Веймарской конституции гласила: «рейхспрезидент может, когда общественная безопасность и порядок находятся под серьезной угрозой, осуществлять вмешательство с помощью вооруженной силы и отдавать распоряжения, необходимые для восстановления общественной безопасности и порядка. Для этой цели он может временно приостанавливать (ausser Kraft setzen) действие фундаментальных прав, содержащихся в статьях 114, 115, 117, 118, 123, 124 и 153»[264]. Вплоть до 1924 года Веймарские правительства многажды вводили чрезвычайное положение, длившееся в некоторых случаях до пяти месяцев (например, с сентября 1923 до февраля 1924 года). Когда нацисты пришли к власти и 28 февраля 1933 года издали указ «О защите народа и государства» (Verordnung zum Schutz von Volk und Staat), приостановивший на неопределенный срок статьи конституции, касавшиеся личной свободы, свободы слова и собраний, неприкосновенности жилища и тайны личной корреспонденции и телефонных разговоров, они лишь следовали в этом смысле практике, закрепленной предыдущими правительствами.

Тем не менее здесь было еще одно важное новшество. Текст декрета, с правовой точки зрения, безусловно, основывавшегося на 48–й статье еще действовавшей конституции и, без сомнения, равноценного введению чрезвычайного положения («Статьи 114, 115, 117, 118, 123, 124 и 153 конституции немецкого рейха, — гласил первый параграф, — приостановлены вплоть до нового распоряжения»), самого выражения Ausnahmezustand (чрезвычайное положение) нигде не содержал. Фактически декрет оставался в силе до конца Третьего рейха, который вполне продуктивно можно было бы определить как «Варфоломеевскую ночь длиной в 12 лет»[265]. Чрезвычайное положение, таким образом, более не зависит от внешней и временной угрозы фактической опасности и стремится слиться с нормой. Национал–социалистские юристы были столь хорошо осведомлены о своеобразии подобной ситуации, что определяли ее парадоксальным образом: «желанное чрезвычайное положение» (einen gewollten Ausnahmezustand). «Приостановив действие фундаментальных прав, — пишет Вернер Шпор, юрист, близкий к режиму, — декрет приводит в действие чрезвычайное положение, желанное в свете учреждения национал–социалистского Государства»[266].

7.2.

(Структурообразующую связь между чрезвычайным положением и концентрационным лагерем не следует переоценивать ради правильного понимания природы лагеря. «Защита» свободы, о которой толковал Schutzhaft, по иронии, есть защита против приостановки закона, который характеризует чрезвычайную ситуацию. Новизна в том, что теперь этот институт отделяется от чрезвычайного положения, на котором прежде основывался, и продолжает действовать при обычной жизни.

Лагерь — это пространство, возникающее тогда, когда чрезвычайное положение превращается в правило. Так, чрезвычайное положение, бывшее, по сути, временным прекращением действия правовой системы по причине фактической ситуации опасности, отныне обретает постоянную пространственную локализацию, которая сама по себе, впрочем, неизменно остается вне обычного правопорядка. Когда в марте 1933 года, одновременно с празднованиями по поводу избрания Гитлера канцлером рейха, Гиммлер решил создать в Дахау «концентрационный лагерь для политзаключенных», его организация была немедленно доверена СС и, с помощью Schutzhaft, вынесена за пределы норм уголовного и тюремного права, с которым ни тогда, ни впоследствии лагерь не имел ничего общего. Несмотря на многочисленные циркуляры, инструкции и часто противоречивые телеграммы, благодаря которым после издания декрета от 28 февраля центральные и местные власти рейха заботились о поддержании как можно большей неопределенности при осуществлении Schutzhaft, его абсолютная юридическая неподконтрольность и внеположность обычному правопорядку регулярно подтверждались. Согласно новым теориям национал–социалистских правоведов (прежде всего Карла Шмитта), определивших приказ фюрера единственным и непосредственным источником права, Schutzhaft в остальном не имела никакой надобности в юридическом обосновании через правовые институты или действующие законы, ибо была «немедленным следствием национал–социалистской революции»[267]. И поскольку лагеря, таким образом, располагались в особом, «чрезвычайном» пространстве, начальник гестапо Рудольф Дильс мог утверждать: «Не существует никакого приказа или инструкции, породившей лагеря: они не были учреждены, однажды они возникли сами собой (sie wurden nicht gegründet, sie waren eines Tages da)»"[268].

Дахау, а равно и другие одновременно появившиеся лагеря (Заксенхаузен, Бухенвальд, Лихтенберг) теоретически всегда продолжали действовать — различалась лишь плотность их населения (которое в определенные промежутки времени, в частности между 1935 и 1937 годами, до начала депортаций евреев, сократилось до 7500 человек), — при этом лагерь как таковой стал постоянным элементом немецкой реальности.

7.3.

Необходимо поразмыслить над парадоксальным статусом лагеря как «чрезвычайного», «исключительного» пространства: речь идет о части территории, вынесенной за пределы обычного правопорядка, но от этого не становящейся внешним пространством. То, что исключается, согласно этимологии понятия «исключение», есть взятое вовне, включенное через его собственное устранение. Однако то, что оказывается захваченным внутрь самого порядка, это не что иное, как ситуация исключения — чрезвычайное положение. Будучи «желаемым», чрезвычайное положение кладет начало новой политико–правовой парадигме, в которой норма становится неотличимой от исключения. Отсюда лагерь становится структурой, где чрезвычайное положение, возможность которого выступает в качестве последнего основания суверенитета, осуществляется в нормальном режиме. Суверен не ограничивается теперь решением о чрезвычайности, что подразумевалось Веймарской конституцией, признававшей существование данной фактической ситуации (угроза общественной безопасности): обнажая внутреннюю структуру исключения, характеризующего его власть, он сам создает фактическую ситуацию как последствие решения, осуществляющего исключение (чрезвычайную ситуацию). Следовательно, если приглядеться, то в лагере quaestio iuris абсолютно невозможно отличить от quaestio facti, и в этом смысле любой вопрос о законности или незаконности того, что происходит в лагере, попросту лишен смысла. Лагерь — это гибрид как с юридической, так и с фактической точки зрения, где обе сферы стали неразличимы.

Ханна Арендт как–то заметила, что в лагерях впервые обнаруживается принцип, поддерживающий тоталитарное господство, который здравый смысл упорно отвергает, — а именно принцип «все дозволено». Лагеря составляют, таким образом, «чрезвычайное» пространство, где не только полностью приостановлено действие закона, но, кроме того, реальность и право становятся неразличимы: и поэтому там на самом деле все и возможно. Если не осознать эту особенность политико–правовой структуры лагерей, призванных организовать «чрезвычайность», «исключение» как порядок, правило, то все чудовищное, имевшее там место, останется до конца не понятым. Тот, кто оказывался в лагере, передвигался в пространстве неразличения между внешним и внутренним, исключением и правилом, дозволенным и запрещенным, где сами понятия субъектного права и юридической защиты не имели более смысла. Кроме того, если речь идет о еврее, то он уже был лишен своих гражданских прав Нюрнбергскими законами и затем, в момент «окончательного решения», оказывался полностью денационализированным. По той причине, что все обитатели лагеря были лишены всякого политического статуса и полностью сведены к голой жизни, он является биополитическим пространством в неком беспрецедентном, абсолютном смысле, местом, где власть имеет дело напрямую с чистой жизнью, без какого–либо опосредования. Поэтому лагерь становится парадигмой политического пространства в тот момент, когда политика оказывается биополитикой, a homo sacer и гражданин оказываются виртуально неразличимыми.

Правильный вопрос об ужасах концентрационных лагерей — это не лицемерное вопрошание о том, как стало возможным совершение столь чудовищных преступлений против человеческих существ; честнее и, главное, полезнее тщательно исследовать, с помощью каких правовых процедур и политических средств люди могли быть столь полно лишены собственных прав и преимуществ — до такой степени, что любое действие, совершенное по отношению к ним, больше не являлось преступлением (и тогда действительно уже все становилось возможным).

7.4.

Голая жизнь, в которую превратились заключенные лагерей, тем не менее не является естественным фактом, внеположным политике, который право способно лишь удостоверить или признать; скорее в нашем анализе это рубеж, где право всякий раз переходит в реальность, а реальность — в право и где два этих плана стремятся к неразличимости. Специфику национал–социалистского представления о расе — и, вместе, его особенную расплывчатость и несостоятельность — невозможно понять, если мы забудем о том, что биополитическое тело, будучи новым основным политическим субъектом, — это не quaestio facti (например, идентификация определенного биологического тела) и не