Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь — страница 8 из 40

номос, выступающий в качестве суверенного принципа (как у Шмитта), а опосредование как основа познания.

2.2.

Именно в этом свете следует читать цитату в «Горгии» Платона, который, симулируя забывчивость, осознанно изменяет текст Пиндара:

«Мне кажется, что и Пиндар высказывает те же мысли в песне, где говорит:

Номос над всеми владыка,

Над смертными и бессмертными.

И дальше:

правит рукою могучей,

творя насилье над самым справедливым».

Лишь острая форма профессорского конъюнктивита могла побудить филологов (в особенности редактора уже в общем устаревшего оксфордского комментированного издания Платона) исправить biaion to dikaiôtaton, присутствующую в самых авторитетных рукописях, чтобы вернуть в платоновский текст пиндарическую букву (dikaiôn to biaiotaton). Как справедливо заметил Ульрих фон Виламовиц[66], biaiôn — слишком редкое греческое слово, чтобы его можно было объяснить ошибкой памяти (и еще менее опиской), и смысл платоновской игры слов абсолютно ясен: «оправдание насилия» здесь является одновременно «насилием над самым справедливым», и именно в этом — и ни в чем ином — заключается «суверенность» номоса, о которой говорит Пиндар.

Аналогичными намерениями объясняется обращение к скрытой цитате, которую Платон в диалоге «Протагор» влагает в уста Гиппия («Мужи, собравшиеся здесь! Я считаю, что вы все тут родственники, свойственники и сограждане — по природе, а не по закону: ведь подобное родственно подобному по природе, номос же — тиран (tyrdnnos, а не basileüs) над людьми — принуждает ко многому, что противно природе»), или прямое цитирование в «Законах» (Книга 3) :

«[аксиома о том, что править должен сильный, а слабый ему подчиняться] …это самая распространенная и сообразная с природой власть для всех живых существ, как некогда сказал фиванец Пиндар. Но главнейшей аксиомой является шестая, та, которая требует, чтобы несведущий следовал за руководством разумного и был под его властью. Впрочем, о мудрейший Пиндар, по моему мнению, это, пожалуй, и не противоречит природе, но согласно с природой, то есть согласно с силой закона над тем, кто добровольно принимает его, а не насильно»[67].

В обоих случаях Платона интересует не столько оппозиция фюсис / номос, находившаяся в центре спора софистов[68], сколько совпадение насилия и права, которое и конституирует суверенную власть. В процитированном отрывке из «Законов» власть закона определяется как сообразная природе (catà phy sin) и в своей сущности не насильственная, потому что для Платона важно как раз нейтрализовать оппозицию, которая у софистов и у (отличным образом) Пиндара делала возможным «суверенное» смешение Bia и Dike.

Вся трактовка проблемы отношения фюсис/номос в десятой книге «Законов» организована так, чтобы демонтировать выстроенную софистами оппозицию, а также опровергнуть тезис о первичности природы по отношению к закону. Она нейтрализует и оппозицию, и тезис, утверждая первенство души и «всего того, что принадлежит роду души» (интеллекта, искусства и номоса) по отношению к телам и элементам, «которые мы ошибочно считаем существующими по природе»[69]. Следовательно, когда Платон (и с ним все представители того направления, которое Лео Страусс называет «классическим естественным правом») говорит, что «закон должен править людьми, а не люди законом», он не собирается утверждать суверенное превосходство закона над природой, но, напротив, лишь его «естественный», то есть ненасильственный характер. То есть в то время как у Платона «закон природы» возникает, чтобы поставить вне игры софистическое противопоставление фюсис / номос и исключить суверенное смешение насилия и права, у софистов оппозиция служит именно основанием принципа суверенности, объединения Bia и Dike.

2.3.

Cам смысл этого противопоставления, которое окажется столь устойчивым в политической культуре Запада, должен быть здесь радикально переосмыслен. Софистическая критика номоса, отстаивающая первенство природы (критика, которая становится все более заметной в течение IV века), может рассматриваться в качестве необходимой предпосылки противопоставления естественного государства и commonwealth[70], которое Гоббс полагает в основание своего понимания суверенной власти. Если для софистов первичность фюсиса оправдывает в конечном счете насилие со стороны более сильного, то для Гоббса именно само это совпадение естественного состояния и насилия (homo hominis lupus[71]) оправдывает абсолютную власть суверена. В обоих случаях, хотя, казалось бы, исходя из диаметрально противоположных интенций, антиномия фюсис / номос выдвигается в качестве предпосылки, оправдывающей принцип суверенной власти как неразличение права и насилия (характеризующей сильного человека у софистов или суверена у Гоббса). Важно отметить в действительности, что у Гоббса естественное состояние сохраняется в фигуре суверена, который единственный не утрачивает своего естественного права — ius contra omnes[72], и поэтому суверенная власть предстает как включение естественного состояния в общество, или, если угодно, как предел различимости между природой и культурой, между насилием и законом, и именно эта неразличимость есть исток особого вида насилия — суверенного. Поэтому в действительности естественное состояние не является чуждым и внешним по отношению к номосу, но является его возможностью. Несомненно, в нашу эпоху, но, возможно, уже и у софистов, оно является бытием–в–возможности права, его логической предпосылкой, имеющей форму «естественного права». Впрочем, как подчеркивал Штраус, Гоббс прекрасно осознавал, что естественное состояние не должно непременно быть некоей реальной эпохой, а скорее внутренним принципом Государства, который проявляется в тот момент, когда мы мыслим его так, «словно оно в состоянии распада»[73]. В действительности внешнее — естественное право и принцип сохранения собственной жизни — является потаенным ядром политической системы, благодаря которому она живет в том же смысле, в каком, согласно Шмитту, правило живет благодаря исключению.

2.4.

Б этой перспективе не удивительно, что Шмитт основывает именно на фрагменте Пиндара свою теорию об изначальном характере «номоса земли» и, тем не менее, ни разу не упоминает его тезис о суверенной власти как решении о чрезвычайном положении. Он хочет любой ценой утвердить здесь приоритет суверенного номоса как события, учреждающего право по отношению ко всем позитивистским концепциям права, вписывающим его в рамки элементарной конвенции (Gesetz). Поэтому, даже говоря о «суверенном номосе», Шмитт вынужден замалчивать сущностную близость между номосом и чрезвычайным положением.

Более внимательное чтение обнаруживает, однако, что эта близость присутствует совершенно явно. Чуть ниже, в главе «Первые глобальные линии», он в действительности показывает, как связь между локализацией и порядком, в которой заключается номос земли, всегда предполагает зону, исключенную из права, очерчивающую «свободное и юридически пустое пространство», в котором суверенная власть больше не знает ограничений, установленных номосом как территориальным порядком. Эта зона в классическую эпоху ius publicum europaeum[74] соответствует новому миру, который отождествляется с естественным состоянием, в котором все допустимо (как писал Локк: «в начале весь мир был подобен Америке»[75]). Сам Шмитт уподобляет эту зону «за чертой» чрезвычайному положению, «которое мыслится по аналогии с идеей ничем не занятого, пустого пространства с очерченными границами», понимаемого как «время и пространство приостановки действия всякого права»:

Оно было, однако, отделено границей от нормального правового порядка: во времени — посредством в начале объявления состояния войны, а в конце — посредством акта военной контрибуции; в пространстве — точным указанием области его действия. Внутри этой пространственной и временной области могло случиться все, что было бы сочтено в действительности необходимым в соответствии с обстоятельствами. Чтобы указать на эту ситуацию, существовал древний и очевидный символ, который упоминает и Монтескье: статую свободы или справедливости накрывали покрывалом на определенный период времени[76].

Являясь суверенным, номос обязательно связан как с естественным состоянием, так и с чрезвычайным положением. Поскольку для чрезвычайного положения неразличимость между Bia и Dike конститутивно, само оно оказывается не чем–то внешним и случайным по отношению к номосу, но, будучи состоянием, четко ограниченным, все же всегда предполагается номосом как нечто совершенно фундаментальное. То есть связь локализация — порядок всегда содержит внутри себя возможность своего собственного разрыва в форме «приостановки действия любого права». И когда мы рассматриваем общество tanquam dissoluta[77], то в действительности мы имеем дело не с естественным состоянием (как с некоей предыдущей стадией, в которую снова впадают люди), но с чрезвычайным положением. Естественное состояние и чрезвычайное положение являются лишь двумя гранями одного и того же топологического процесса, в котором, как в ленте Мёбиуса или в лейденской банке, то, что полагалось как внешнее (естественное состояние), теперь оказывается внутри (чрезвычайное положение), и суверенная власть является именно этой невозможностью различения между внешним и внутренним, природой и исключением,