Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса — страница 35 из 87

…С Имогеной случилось ужасное. Она пришла домой вся в крови, избитая какими-то людьми, и плакала безостановочно. Она не сделала ничего плохого, поверьте, — она подцепила их или они ее, вернее, — это ведь они хотели совершить непристойность, и мы оба считаем, что справедливо было присвоить их деньги. Такие вещи случаются вопреки нашим ожиданиям. Она легла в постель и плакала, и плакала, и не хотела вставать и есть несколько дней. Я был в смятении, как вы можете догадаться, и вся эта история, думаю, в конце концов пробудила во мне жалость. Как вы знаете, тут случилась забастовка газетчиков, так что мне пришло в голову слушать новости по Би-би-си и печатать что-то вроде газеты на одной странице. То же самое люди слышат по радио, но, кажется, они больше верят напечатанному на бумаге. Но я понял некоторые новости неверно, не успев застенографировать, и напечатал, что скоро начнется война, и этому поверили. Я роздал листки по окрестным пабам и магазинам для продажи, и теперь я лучше известен.

Но она ушла. Имогена вернулась к отцу. И вот я один в Лондоне, а причиной тому, почему я здесь, с самого начала был побег с Имогеной. Так что оставаться мне нет никаких резонов, если не считать, что я только начинаю, и она оставила мне деньги. Вдобавок Элис пишет мне и просит вернуться к ней, но как я могу? Фирма не возьмет меня назад. Меня, сбежавшего вот так, а без рекомендаций мне не светит там никакая другая работа.

Так что я остаюсь. Я все еще не получил свое зимнее пальто, но весна вроде наступит в этом году раньше, в последние дни потеплело, что необычно для этого времени года. Я надеюсь, что у вас в Японии все в порядке. Я скучаю по Имогене, оставшись один, и все еще ее люблю, хотя она ушла от меня. Но она, правда, ужасно выглядела без четырех зубов, бедняжка, она прикрывалась шарфом, когда уезжала к отцу.

Я закончил читать письмо, написанное кошмарным почерком, изобретенным Уинтерботтомом, словно некто безграмотный, высунув язык, царапал бумагу, глядя в прописи. Вероятно, Уинтерботтом хотел показать, что, даже если он пишет ручкой, он все равно остается печатником. Потом я взглянул на деловой Маруноути, на нежный снег лепестков падающих с неба, выкованного из нежного металла. Все эти уинтерботтомовские дела казались комическим кукольным театром, бесконечно далеким от стука печатных машинок с иероглифами за соседней дверью и от настоящей Митико, женщины из плоти и крови, ждущей меня дома. А потом, открыв другое письмо, я услышал голос мистера Раджа, заполнивший весь мой кабинет, и понял: что бы о нем ни говорили, мистер Радж — реальный человек. Он послал не тощее авиаписьмо на голубом бланке, но толстенный конверт с маркой в полкроны на нем, и с обильной начинкой, как в его карри:

Дорогой мистер Денхэм!

Да, все еще дорогой мистер Денхэм, несмотря на Вашу неординарную лень, которую невозможно победить дорогостоящими телеграммами. Я не ослушался Вашего повеления и переслал письмо тому джентльмену, которому оно предназначалось. Реклама с его адресом все еще покоится в огромной куче писем. Копуляция, предложенная Вами, пока еще мной не достигнута, но я очень надеюсь, что она отложена ненадолго, ибо леди которую я уже имею смелость называть попросту Элис, уже выказывает небольшие признаки любви ко мне и даже пригласила меня и Вашего отца, который по-прежнему все так же добр, на чаепитие в ее доме. В ответ я предложил Вашему отцу пригласить ее отведать настоящего карри, обильнее и усладительнее всех, что я готовил досель, и он полагает, что это замечательное предложение.

Так что это предложение будет осуществлено, возможно, в ближайшее воскресенье. Благодаря тому, что я живу у Вашего отца, люди принимают меня более доброжелательно, чем раньше, и всего два вечера тому я сидел с Вашим отцом в «Гадком селезне», как теперь я смею его называть, вместе с его друзьями, с которыми я уже играл в гольф, и они обсуждали иностранцев, обзывая их «черными выродками» в моем присутствии, хотя сам я не сильно черный, и даже интересовались моим мнением относительно черных иностранцев. Когда я пью с Элис в «Гадком селезне» (перо мое почти краснеет чернилами, когда я пишу это имя столь откровенно), уже никто не смеет сказать «Глядите, вон там черный с белой женщиной». Они уже считают все это само собой разумеющимся, мистер Денхэм. И я Вам крайне благодарен за это. В конце концов, Вы человек, побывавший во многих странах как очевидец, теперь в далекой Японии, и как же у Вас идут дела, мистер Денхэм? Вы — тот человек, который с уважением и по-братски относится к другому человеку, даже если цвет его кожи отличен от Вашего.

И вот наша дружба позволяет мне признаться, что я солгал Вам однажды, хотя и во благо. Вы помните, что не так давно, хотя, кажется, что прошли века, мистер Денхэм, мы впервые встретились в Коломбо. Я тогда сказал Вам, что подумал о Вас, как о мистере Денхэме, моем давнем учителе в Тринкомали. Так вот, в Тринкомали никогда не было такого человека! Нет, моего учителя, американца, звали мистер Сасскинд. Я воспользовался простым приемом безобидной лжи, чтобы познакомиться с Вами, особенно когда узнал из письма, Вам адресованного, что Вы живете в Англии, а я туда собираюсь. Я действительно увидел Вас и подумал: вот — человек, и воистину настоящий человек, и он может быть мне другом. И эта ложь сработала, мистер Денхэм.

Моя работа продолжается, и в анкете, которую я предлагаю людям, я задаю много важных вопросов — что они думают о расах, и насколько важно наличие рас на земле, и так далее. Некоторые из тех, кого я просил заполнить анкеты, оскорблялись, но я теперь защищен от оскорблений, мистер Денхэм, обычно проводя опросы в спокойных местах, таких, например, как общественные туалеты, где с оскорблениями можно быстро и безболезненно рассчитаться, пусть и проявляя некоторую враждебность.

Недавно я обнаружил, что пистолет, одолженный однажды, тоже может быть полезен, и под незаряженным пистолетом некоторые люди, будучи спрошены в туалетах или в освещенных подворотнях, вынуждены давать честные ответы на мои вопросы. Так что мой научный труд продвигается, и препятствия устраняются наилучшим образом. Погода теперь немного теплее, чем предполагалось, и есть надежда, что весна наступит раньше, не то чтобы, конечно, я уже претерпевал английскую весну, но стихи, читанные мной в Тринкомали, были полны нарциссами, и другими похожими цветами, и резвящимися барашками, которых вряд ли, я думаю, мы увидим на улицах.

И вполне уместно, что я влюблен, мистер Денхэм, ибо весна в Англии, и об этом я тоже читал, это время, когда каждый считает своим долгом влюбиться, так что я исполняю мой долг. Любовь, следовательно, должна идти своим чередом вместе с моими трудами. Ваш отец сказал, что писать он не будет, поскольку ему нечего сказать, помимо того, что он передает вам привет, но он доверяет мне написать это. Уверяю Вас, что если его здоровье когда-либо обнаружит признаки ухудшения, то у меня есть индийские и цейлонские друзья-медики, которые будут более чем счастливы оказать ему помощь, так что беспокоиться Вам не о чем. Кроме того, я пополнил небольшие, честно говоря, запасы бренди в буфете, так что теперь его хватит на все случаи жизни.

Что ж, я заканчиваю просьбой поскорее ответить, и не вкратце, зная, что Вы — мой друг, а я Ваш друг и всегда таковым пребуду. Аминь, как друг Вашего отца, чертовский христианин, мог бы сказать! И который не друг мне более, ибо я ему не нравлюсь, но мне нет до того дела (он не ответил на мою анкету благоразумно), и ноги его в этом доме больше не бывало.

Искреннейше, искреннейше Ваш, мистер Денхэм,

Р. Ф. Радж.

Меня должно было, теперь-то я понимаю, насторожить странное молчание отца. Совсем не похоже на него — не послать хотя бы кратенькую писульку «воскресного папы», пахуче выкашливая себя из старческой затрудненной каллиграфии. Но спустя несколько недель после письма мистера Раджа у меня у самого начались проблемы в Токио, и это не было связано с моей работой. Проблемы касались Митико-сан.


Клянусь богом, я не держу зла ни на Америку, ни на американцев. В рассуждении восточного побережья, тринадцати колоний, я думаю, что Америка — прекрасная, смышленая страна, пусть нагловатая, но, как я понимаю, имеющая право на получение полного статуса доминиона. Я хочу сказать, что не принимаю Декларацию независимости. Естественно, я никогда не говорил американцам ничего подобного, но, работая и просто общаясь с этими прекрасными, слишком упитанными людьми, я всегда предполагал, что мы с ними похожи, и обращался с ними соответственно. Когда с Митико-сан случилась беда, я, к сожалению, находился на вершине дипломатического «живи-сам-и-давай-жить-другим» договора о цветном телевидении с американской фирмой. Но в Токио существует что-то вроде маленькой Америки под названием Вашингтон-Хайтс, где живут семьи двух с лишним тысяч служащих американских ВВС, и район этот, цитируя «Тайм», «пользуется дурной славой». Люди, жившие там, да и поныне живущие, — тоже прекрасные, слишком упитанные, привлекательные по большей части, но чересчур кичащиеся своей привлекательностью. Они уже были и до полковника Джонстона, совершенно безответственные, с провоцирующими ягодицами, принуждающие тебя застонать и сжать кулаки — этот вечный джинный перегар, эти вечно заброшенные дети. Молодежь отвечала на их пренебрежение по большей части эффектно, но не слишком злобно — плохие, плохие мальчишки. Школьники просто переворачивали автобусы, открыто дымили, как печные трубы, плевались персиковыми косточками в прохожих, и только. Однако некоторые из подросших недорослей вообразили себя мужчинами расы творцов не совсем успешной карательной атомной бомбы и изобретали наказания более отрадные. И, к несчастью, Митико-сан подвернулась под руку этим палачам.

Я отправился в Иокогаму на регби, дабы присутствовать на одном из последних матчей сезона, не по своей охоте — просто моя фирма спонсировала кубок, и, поскольку возвращаться в Токио после всех кутежей было уже поздно, я провел ночь в Туннеле (очень чистом, почти стерильном, прямо-таки хирургический зал). Когда я вернулся домой (уже на выходные), то застал Митико в постели — в смятении и слезах. Служанки летали по дому на цыпочках и беспомощно шушукались. Митико в отчаянии почти забыла английский, и мне нескоро удалось выяснить, что с ней случилось. Накануне вечером она безрассудно пошла повидать друзей, прошла куда-то откуда-то в темноте, и на нее напали подростки из Вашингтонских Высот (О, Высота! О, Вашингтон! О, Свобода!), и, насколько я понял, они почти изнасиловали ее. И, как всегда в таких случаях, странным образом это стало началом конца наших отношений, какими бы они ни были. И ни ее, ни моей вины тут не было. Американских подростков, с их непостижимой точки зрения, тоже вряд ли можно было обвинить — шоколадный эль (в огромных кружках) и трубы музыкальных автоматов оглушают и ослепляют мораль. (