— А вы бы не кусались, если бы вашу девушку изнасиловали американские подростки и вы только что получили телеграмму, в которой сказано, что ваш отец при смерти?
Мне не следовало этого говорить, мне следовало сохранять спокойствие, оставаться по-английски холодным. А теперь я напросился на сострадание, и придется следить за слезными протоками.
— Ну вот! Что же вы сразу не сказали. Боже! Какая жалость. Можем ли мы чем-нибудь помочь?
— Ваш папа́, — сказала мадемуазель Гюго. — Ваш папа́ умирааа-ет? Мой папа́ умир тоже. В Résistance[79]. Застрелен немцами.
И она позволила своим выразительным глазам увлажниться («изобрази нам печаль»), а потом («теперь пусти слезу») всплакнуть.
— Ой, да ладно тебе, Мониик, — сказал свежевыбритый администратор. — Не верю! Это какая-то сборная солянка из твоих последних фильмов.
Тем не менее мадемуазель Гюго, как и подобает склонным к капризам великим женщинам, решила, что она заинтересовалась мистером Дж. У. Денхэмом, жирным бизнесменом, потерявшим японскую любовницу и собирающимся стать сиротой. Молодой гитарист зыркнул угрюмо и забренчал похоронные аккорды, так что этот другой администратор, оказавшись между двух потрясающих спектаклей, сказал:
— Бога ради.
Полюбуйтесь, Бога ради, Денхэмом в Калькутте, Дели и Карачи под руку с мадемуазель Гюго в приветственных вспышках фотоаппаратов. Может статься, мы неправы, глумясь над сливочно-взбитыми, засахаренными, хрустяще-хрупкими продуктами сияющих мифотворческих машин нашего века? Любая темнокожая девушка, куда более красивая, чем это олицетворенное божество аэропортов, девушка, поклоняясь этому божеству, открывает истинное лицо голода по объединяющему мифу, пока в муниципальных советах ученые мужи сражаются за разобщение.
Моник, как я отныне мог называть ее, вернулась к мозолистому юноше на время полета над Ближним Востоком. Его заскорузлые пальцы отламывали для нее кусочки тоста на подлете к Каиру, и она пила кофе из большой чашки, обхватив ее обеими руками, а ее большие дымчатые глаза наблюдали за мной поверх ободка. Мы то засыпали, то просыпались; мужчины входили в туалет побриться и возвращались с лоснящимися от крема подбородками. В полдень, на подлете к Риму, нам подали шнапс и накрыли шведский стол, и Рим приветствовали полупьяные улыбки. «Денхэм по пути к своему умирающему отцу», — как написали итальянские газеты (улыбающийся и делающий фотографам ручкой, словно некий великий триумфатор). И так до самого Лондона, и в лондонском аэропорту — последняя слава в телекамерах, подвезенных прямо к трапу, крики поклонников в отдалении, и приближение молодого человека с микрофоном, который сказал:
— Мисс Гюго, добро пожаловать в Лондон и на первое интервью для программы канала Эй-ти-эй «Встречайте звезд». Скажите, мисс Гюго, как прошел перелет?
— О, о-оочень, прия-ааатно.
И всю дорогу, ради Бога и во имя Христа, эта витая карамелька без губной помады держала под руку мистера Денхэма.
— А как вам Сингапур?
— О, о-оочень, прия-ааатный.
— А вы, сэр, я думаю (это он мне), мистер Нуссбаум?
— Я, — сказал я, — мистер Дж. У. Денхэм, бизнесмен из Токио, чью японскую любовницу чуть не изнасиловали детишки из Вашингтон-Хайтс и который прибыл в Англию, чтобы присутствовать при смерти отца.
И тут чертовы вспышки погасли. Да простит меня Бог, но я, по крайней мере, был честен, и я, по крайней мере, краснел, выкладывая все это. Вдруг началась быстрая перегруппировка, ловко срежиссированная кем-то, умевшим ставить массовку, и я понял, что уже сброшен с постамента, который я, простой смертный, делил с богиней. Сладкоголосая, ладно скроенная земная стюардесса вела меня вместе с другими простыми людьми к залу ожидания для прибывших, а потом другая, стоящая у стойки, похожей на кафедру, выкликнула мое имя. Я подошел, и она, улыбаясь, протянула мне сообщение в конверте. Я выудил клочок бумаги и прочел: «Отца нет. Тед». В записке снова присутствовал шекспировский дух, поздний лаконический стиль «Антония и Клеопатры». Я опустился на стул. Мой отец умер.
Я уговаривал себя до поры не винить мистера Раджа. Мистер Радж был единственным, кто присматривал за отцом. Отец мог бы умереть и месяцем, и неделей раньше, если бы мистера Раджа при нем не было. Отец уже был немолод, он намного пережил Маккарти и Блэка — моих друзей, убитых на войне. Семьдесят лет — самое время, чтобы умереть. Но я чувствовал себя подлецом оттого, что не присутствовал при немногих его последних словах, не слышал обычных благословений, предсмертного хрипа, не видел застывший рот. И не создал подобия семьи у смертного ложа. Была ли там Берил? Сомневаюсь. Но скоро узнаю. Скоро я узнаю все.
Мой приезд пришелся на воскресенье. Можно было бы, подумал я, успеть на полночный поезд, но я чувствовал, что мне необходимо поспать. Поеду завтра утром. Я задремал в автобусе по пути на вокзал Виктория. Рядом ехал американский джентльмен, он и его дочка, сидевшая через проход, отчаянно пытались скрасить скучное путешествие, высматривая в окно исторические виды. Моя дремлющая голова склонилась на его плечо, и я проснулся.
— Всё в порядке, сынок, — сказал он, улыбнувшись, — вы всё проспали.
У вокзала я сел в такси и поехал в Блумсбери — в маленькую гостиницу моей итальянской вдовушки. Она была на месте — все те же очки для чтения на носу, вода «Огги» в комнате для завтраков. В клетке теперь жил волнистый попугайчик, птичка дымчатого цвета. И чирикал немилосердно. И, конечно, я ничуть не удивился, увидев Уинтерботтома.
— Buona sera, signora, — сказал я. — Есть ли у вас комната, и простите, что не смог дать знать о моем приезде. Мне сообщили, что отец умирает, а теперь — что уже умер.
Я взглянул на потасканного Уинтерботтома. Выглядел он плохо. Борода сильно отросла, но теперь ему надо было достичь безумного христоподобного выражения лица, которое уроженцы Новой Мексики отмечали у Д. Г. Лоуренса.
— Вы уже сообщили, что он умирает, — ответила вдова, — причем всему миру — в televisione.
— И я видел, — встрял Уинтерботтом. — Я видел в пабе. Пару часов назад. Я понял, что вы сюда отправитесь, и сам сюда пришел.
— Я совершенно разбит, — сказал я, садясь. — Перелет был ужасно утомителен.
— Я понимаю. Да, наверняка.
И Уинтерботтом в грязном плаще принялся грызть ногти. Вдова сказала:
— Numero otto[80]. Две спальни. Остальное занято.
— Мне вполне подходит, — поблагодарил я. — А как дела у вас? — спросил я Уинтерботтома.
— Они его забрали, — ответил тот. — Приятель забрал, я хочу сказать. Я не мог оплатить аренду, а он не хотел ждать. Печатный пресс, я хочу сказать.
— И где вы теперь, боже, как я устал.
Казалось, мир заполнен чирикающими попугаями.
— Не могли бы вы послать за бутылочкой бренди, — попросил я вдову.
— Судя по televisione, вы уже достаточно набрендились.
— О Боже, это так ужасно выглядело?
— Я схожу и принесу чего-нибудь, — сказал Уинтерботтом, — если дадите денег.
Я взглянул на Уинтерботттома и внезапно подумал об огромной бутылке холодного английского светлого эля, который устроил бы меня лучше всего на сон грядущий. И это было странно, я редко пил английское пиво.
— Пошли, — пригласил я. — Сходим, тут недалеко. Господи, как же я устал.
Паб неподалеку назывался «Якорь». Он был полон потных мужиков и вест-индийских девок, плюс дрожащий преподаватель из университета, который пил дрожащий томатный сок. На стенах красовались фотографии королевской семьи.
— По одной, — заказал я. — Я правда думаю, что не смогу заснуть от усталости.
— Я бы заплатил, — сказал Уинтерботтом, — честно, заплатил бы, но не могу. Мне стыдно, но ведь хотел как лучше. Честно. Просто я не создан для успеха.
— Как там Имогена?
— Честно, не знаю. Ничего не слышал. С другой стороны, так даже лучше, и хорошо, что она не пишет. И это объясняет все, абсолютно все. Это ревность.
— Какая? Вы о чем? Не забывайте, что я был в Японии.
— К Дженнифер, — сказал Уинтерботтом, склонив голову в глубоком унынии. Потом он попытался проглотить имя, как таблетку, запив его своей полупинтой светлого пива. — Это одна, ну, с которой я живу сейчас. Даже не помню, как это началось. Это случилось, когда Имогена ушла. Дженнифер была в баре, а потом пошла ко мне. Она сказала, что сварит сосиски. Ну и вот вам. Очень ревнивая, — повторил он. — И говорит, знаете ли, изысканно, как Имогена прежде.
— Вы что, совсем дурак? — спросил я.
Светлый эль, теплый и поддельный, вставлял плохо, он-то меня и попутал. Я заказал бренди с газировкой. Боже, как я устал.
— Ну да, — глупо ухмыльнулся Уинтерботтом. — И, послушайте, я очень, очень сожалею о вашем отце. Только ради этого я пришел сюда. Вы знаете, что я делал вечером? — Гордость распирала его. — Мы были вместе в пабе, и потом это в телевизоре. Тогда я сказал, что знаком с вами, и она мне не поверила. И тогда я сказал, что пойду в сортир. Сортир там во дворе, знаете ли. Ну и я помчался, как угорелый, — вроде отлить. Я не думаю, что она поняла, куда я. Но когда вернусь, скандал будет грандиозный.
Он хихикнул.
— На что вы живете?
— На что я могу жить. За ее счет, я думаю. У нее небольшая пенсия, видите ли. И еще у нее алименты.
— Сколько же ей лет, Господи помилуй?
— Сколько? Старше меня. Гораздо. Но, о-оо, нет же, нет, ну что вы. И она очень умна. Но очень ревнива.
— Вы, — сказал я, — немедленно возвращаетесь к Элис.
— Знаете, — сказал он изумленно, — как раз об этом я и подумывал. Я подумал, что вы там поглядите, как карты легли, и дадите мне знать.
— Лучше бы вам вернуться, — сказал я, — пока не слишком поздно. Пока Элис не связалась с кем-нибудь еще.
— Но этот Джек Браунлоу уже женат. И никогда не получит развод.
— Я не Джека Браунлоу имел в виду, — сказал я. — Неважно кого. Вам бы не следовало все это начинать, вы не созданы для этого.