Я сел и закурил, греясь у электрокамина. Из соседней комнаты не доносилось ни звука. Наконец, набравшись храбрости, я встал, расправил плечи и пошел к двери в гостиную. Я толкнул дверь и, разумеется, она заскрипела, как в фильме ужасов. Я зажег свет. Комплект стульев выстроился у окна, чтобы освободить место для козел. На козлах стоял гроб. Осмелев окончательно, я постучал по крышке. Ответа не было, никого не было дома. А потом в приступе недостойной сына непочтительности я включил телевизор. В одно мгновенье жизнь хлынула в комнату. Это было представление варьете — девицы вздымали ляжки под пение узколобого красавчика. Я нажал выключатель, и звуки, и видения полегли под пятой тишины и пустоты, растоптанные самой смертью. Смерть была в этом доме свершившимся фактом, могущественным, ощутимым, даже когда я вышел в другую комнату почитать. Ибо стоило мне попытаться отвлечься, погрузившись в «Барчестерские башни»[83], как все персонажи романа и место действия вдруг скукожились до некой отчаянно-гальванической полоски на экране телевизора. Я осмотрел комнату, мне почудилось, что она изменилась. Неужели смерть заставила ее измениться? Нет, это не смерть, а мистер Радж. Комната просто-таки источала запах Цейлона — тошнотворно-благоуханного. На столе лежала салфетка, я заметил теперь ее цейлонский стиль. И настоящим потрясением для меня стало открытие, что Роза Бонёр исчезла со стены, а на ее месте красовалась чудовищно вульгарная цейлонская мазня, изображающая лунную дорожку на воде. И повсюду я увидел книги мистера Раджа: «Раса и расизм», «Основы социопсихологии», «Начальная социология», «Бхагавадгита», альбом репродукций художественных произведений в стиле «ню». А на каминной полке — фото без рамки, фото Элис — Элис в шерстяном платье, заурядная дочка трактирщика. Я пытался учуять след своего отца, но кажется ничего не осталось. Правда, его книги все еще оставались здесь, но они были скорее холодным подтверждением профессиональных достижений, запертые в застекленном стеллаже, который, думаю, никогда не отпирался. Но дело было не только в отцовских пожитках, дело было в том, что дом не хранил на себе никаких настоящих свидетельств, что отец жил здесь, — не было здесь даже следов отцовского запаха, ни малейших намеков, отзвуков его пребывания. Я пошел на кухню, чтобы отыскать хоть что-то съедобное: банку американской острой тушенки — настоящую экзотику среди горшков с пряностями и ингредиентов для карри. Я поел этой тушенки (почему-то поедание мяса в доме, где лежит мертвец, всегда наводит на мысли о поедании мертвечины), попил воды. Потом, настороженный и нервный, как пес, которого оставили одного, я забеспокоился о Токио, о Мисиме — моем первом помощнике, оставленном теперь за главного. О наличных, которые следовало положить на счет в банке, о редких отрывочных воспоминаниях Мисимы о войне в Нагасаки: ни упрека, ни мельчайшего движения губ или бровей, свидетельствующего о том, что он чувствует к тем, кто причастен к надругательству над Японией. Вот Мисима быстро и бесшумно пакует посреди ночи пишущие машинки, арифмометры, прочее дорогое демонстрационное оборудование. Вот Мисима уходит, чтобы исчезнуть бесследно. И еще сильнее я нервничал, понимая, что скоро настоящий шум настоящего вторжения внешнего мира должен потревожить покой этого дома телефонным дребезжанием. По телефону мне продиктуют телеграмму от Берил из Танбридж-Уэллса, Райс, видевший мое краткое явление по телевизору будет снова и снова пытаться весь день продержать меня на телефоне. Я на носочках вышел в коридор, подкрался к телефону. Но только я протянул руку, чтобы снять трубку и таким образом обезвредить адскую машину, как адская машина затрезвонила что есть мочи. Инстинктивно я схватил трубку.
— Да?
— Товар у него, — прошептали в трубку, — теперь вопрос, где его держать. — В моем бредовом состоянии я тут же вообразил, что это подельник Мисимы сообщает об их общем успехе и конце Денхэма, но ошибся номером, телефонной станцией, городом, полушарием. Такое возможно, возможно все. Как с бедняжкой Имогеной на Багис-стрит.
— Да? — Я хотел послушать еще.
— Алло, это кто? — продолжила трубка. — Фред, ты? — Возбужденно и уже сомневаясь: — Алло, алло, простите, а какой это номер?
Дрожа, я бросил трубку. Гроб в соседней комнате скрипнул. Честное слово, он скрипнул! Я вернулся к электрокамину и включил радио. Радио сочно выговорило: «…а также при перемещении. Можно ли действительно увязывать эту проблему с теми проблемами, которые, из-за внешней схожести, — тут оно ужасающе зашипело, — считаются, причем не делается никаких попыток подтвердить фактически, почему именно, проблемами одного порядка, — вопрос, на который можно ответить только после гораздо большего количества исследований, чем было до сих пор проведено в условиях, при которых наиболее велика вероятность возникновения данной проблемы. — Звук угрожающе усиливался каждую минуту, и я попытался утихомирить этот голос, способный, как мне на самом деле показалось, и мертвого разбудить. Но бакелитовая ручка регулятора соскочила, как только я ее повернул — это был дряхлый довоенный приемник, — и покатилась по полу. — Определенно, — громыхал голос, — мы можем гордиться тем, что сумели, пусть и ненамного, продвинуться в направлении прояснения природы данной проблемы…»
Я прикончил радио на корню (выдернув штепсель из розетки у плинтуса), опасаясь трогать любые другие кнопки жуткого прибора, а потом, отдуваясь, ползал на коленях по полу, выслеживая сбежавшую ручку регулятора. Она затаилась под креслом среди клубов пыли и коврового ворса. Я начал с трудом выбираться из-под кресла, и вдруг, без особого удивления, впрочем, услышал прямо над моими ягодицами голос Востока.
— Так это вы, мистер Денхэм, — сказал мистер Радж, — вы молились за упокой души достойного старца, вашего трагически усопшего отца.
Аутентичный Радж, однако, не совсем тот расслабленный Радж, которого я знал. Наверное, он вошел, отперев двери бывшим моим ключом под прикрытием орущего радио. Я встал, повернулся, и вот он во всей красе — плащ, дамский пистолетик в руке — ни дать ни взять молочно-шоколадный гангстер.
— Что вы смотрели в Стратфорде? — спросил я. — «Гамлета» или «Отелло»?
— Раз вам известно, что я был в Стратфорде, мистер Денхэм, — ответил мистер Радж, — значит, вам уже многое известно. Значит, вы почти, если не полностью, всеведущи.
— Уберите пистолет, — сказал я. Мне и во сне не снилось, что я когда-нибудь кому-нибудь скажу эту фразу. Я даже со сцены ее никогда не произносил. А ведь, будучи уже взрослым, я участвовал в двух любительских постановках — один раз в Лумпуре, представляя слугу в «Товии и ангеле»[84], а второй — в Кучинге, играя итальянского учителя пения в «Критике»[85], потому что в то время там больше никто не знал ни слова по-итальянски. — Уберите пистолет, — повторил я с явственной профессиональной мягкостью, сообразной обстоятельствам.
— Ах, да, мистер Денхэм, — спохватился мистер Радж, пряча пистолет, — заслышав шум и увидев свет, я испугался, что кто-то проник в дом. Я слыхал о похитителях трупов, мистер Денхэм. Как хорошо, что я узнал вас по размерам вашей задницы, если мне позволено будет употребить подобный термин, потому что пистолет заряжен.
— Ну, — сказал я, — кажется, вы и так тут до фига наколбасили. Снимайте плащ. Чувствуйте себя как дома. Хотя, наверное, это вы теперь должны предложить мне чувствовать себя как дома.
— Это ваш дом, — серьезно сказал мистер Радж, — больше, чем мой. Не думаю, что я останусь здесь и впредь.
И он сел на стул, так и не сняв плаща.
— Я не знаю, чей это дом, поскольку все, что мне известно, он должен достаться моей сестре Берил. Он не мой в любом случае. Ни этот дом, ни это захолустье, ни этот городишко, ни эта проклятая страна больше ничего для меня не значат. Связей не осталось.
— Я знаю, о чем вы раздумываете сейчас, мистер Денхэм, — сказал мистер Радж. — Вы раздумываете о том, что это я виноват в смерти вашего отца. Вы раздумываете, что после всех данных мною обещаний, я подвел вас, и подвел вашего отца, и, вероятно, самого себя, и свою расу я тоже подвел. Я не писал вам, мистер Денхэм, о том, каково состояние вашего отца, потому что думал, что я и мои друзья-медики сможем все поправить так, что никто ничего не узнает, я думал, что не стоит вас беспокоить, когда вы так далеко — в Японии.
— Но я беспокоился. Это совершенно непохоже на моего отца — не написать мне ни строчки. Ну почему, почему вы такой непроходимый дурак?
В глазах мистера Раджа вспыхнул холодный огонь.
— Это вы непроходимый дурак, мистер Денхэм, уж простите черного за то, что он употребляет подобное выражение в адрес белого человека, если полагаете, что я задумал убить вашего отца…
— Никто не говорит, что вы хотели убить его, — сказал я. — Вы просто не позаботились о нем, вот и все. Проявили недопустимый, постыдный и еще какой-то, по словам доктора, недогляд.
— Эти обвинения, мистер Денхэм, я категорически и горячо отвергаю. Ваш отец ни в чем не нуждался. Я относился к нему лучше, чем когда-нибудь относился к своему отцу. Если бы мой отец кушал столько, сколько ваш, он бы до сих пор был жив. Ваш отец был очень хорошо присмотрен, возможно, учитывая некоторые весомые исторические факторы, лучше, чем он того заслуживал.
— Что вы имеете в виду? Чем он провинился?
— Дело не в том, чем лично он провинился, мистер Денхэм, а в том, сколько зла совершило его поколение — в своем невежестве и тирании. Он был здесь, ваш отец, в моей власти.
— Ох, да не будьте же таким идиотом, черт вас дери, — сказал я.
— Ладно, мистер Денхэм. Что могло помешать мне отравить вашего отца? Он был стариком, он все равно скоро умер бы.
— Но, ради Бога, с какой стати вам этого хотеть? Разве вы его ненавидели? Не могли же вы, непримиримый борец с расизмом, ненавидеть его только за то, что он белый?