Впрочем, в западных землях, им не позволили бы и такой малости, но распределённым в бывшую ГДР повезло хотя бы в этом одном — слабое, однако же, утешение. Нужные для покупки две-три тысячи марок нашлись у всех — кроме Дмитрия Алексеевича, не продавшего перед отъездом из России ни машины (которую проел задолго до отъезда), ни дачи (которой никогда не было), ни квартиры (не сумев убедить Раису).
— Ну что ты получишь за свою хрущобу? — резонно усомнилась она.
— Немного, — согласился он, — но получу. Нельзя же ехать в чужую страну без копейки.
— Другие — едут.
Теперь усомнился он, не знавший таких «других»:
— Бросив квартиры?
— Есть варианты.
И она изложила — свой: обменять их жильё — «двушку» в скромной пятиэтажке, но у метро, и однокомнатную квартиру в приличном доме, но едва ли не за городом, — на добротную двухкомнатную в хорошем районе — прописав в ней Алика; позже, когда бы тот собрался в Германию, её можно было бы продать выгоднее, чем нынешние две — сейчас.
— Деньги нужнее сегодня, на первых порах, — напомнил он.
— Мы ж её сдадим.
Было похоже, что Раиса уже рассчитала всё до мелочей. Эта её способность — или наклонность? — была хорошо известна Дмитрию Алексеевичу.
— И Алик станет на это жить, — вывел он.
— А на что ещё? По крайней мере — пока не кончит институт.
— Пусть сдаёт маленькую, а мою продадим, — предложил он вариант, но Раису не устраивали половинчатые решения.
Не будучи хозяином положения, Свешников не смел спорить: инакомыслие было наказуемо и здесь; если только он действительно хотел попасть в Германию, то перечить Раисе не следовало. Она так прямо и сказала, что никого ни к чему не принуждает и он волен оставаться в совковой Москве и там торговать своей квартирой направо и налево. Тогда-то Дмитрий Алексеевич наконец понял, как остро ему хочется уехать.
«Если будешь хорошо себя вести, мама сходит с тобой в зоопарк», — посмеялся он, удивляясь себе, готовому угождать Раисе, — и в то же время прекрасно зная, что это удивление разыграно на пустом месте и что он никогда не стал бы ни заискивать перед этой ненастоящей — оставленной или оставившей его женой, ни поступаться ради неё привычками, а то и убежденьями; при этом он считал справедливым оставить квартиру в пользование пасынку, хотя и обидно было уезжать без копейки на устройство. С другой стороны, считал он, этих денег не будет, но их и не было, и, выходит, он ничего не теряет: в конце концов, оставляет большее — не поддающееся оценке.
Узнай кто-нибудь о таких его мыслях, Дмитрия Алексеевича и самого могли бы причислить к городским сумасшедшим. Вопрос был — какого города.
Как мы согласились в начале главы, он должен был бы выглядеть уродом в большой семье — и выглядел, прежде всего, из-за того, что из блестящей столицы государства без малейшего принуждения переселился в сонную провинцию, неважно, что иноземную. Вдобавок, он был единственным в общежитии (или во всех трёх общежитиях) русским. И наконец, он был читателем, но товарищи по этому счастью или хотя бы достойные соперники ему что-то не встречались, за исключением, пожалуй, четы Александровых; остальные исповедовали музыку.
Городу принадлежали опера, большой концертный зал и симфонический оркестр, к выступлениям которого Дмитрий Алексеевич поначалу относился равнодушно из-за сковавшей его в первые германские недели странной заторможенности, а потом всё-таки понял, что иной пищи тут не найти.
За несколько дней до концерта он вдруг увидел на афишной тумбе самодельный плакатик «Nazi, go home» и подивился: какие, откуда здесь нацисты? Он посчитал призыв детской шуткой, но плакатик повторился на другой улице, на фонарном столбе, потом стали попадаться ещё и ещё, один за другим, по всему городу. Мария наконец разъяснила:
— Наци из Лейпцига приедут бить наших панков.
Почему и зачем, осталось неясным, но Свешников поленился расспросить; с Марией он мог поговорить о вещах и поинтереснее, а обстановка фойе концертного зала, куда они сейчас входили, и подавно располагала к другим темам.
Не строивший предположений, Дмитрий Алексеевич не представлял себе, что за публику предстоит тут увидеть, и лишь позже понял, что — подобную консерваторской в Москве. Он, собственно, не знал и ту, не имел обыкновения присматриваться к её лицам и нарядам, так что не узнавал даже завсегдатаев, которых наверняка было большинство, — не успевал всмотреться, непременно и немедленно встречая какую-нибудь знакомую пару, почти всякий раз другую, оттого что все они тоже, как и он сам, ходили туда не слишком часто, а по выбору и настроению; повстречав же, он и вовсе переставал обращать внимание на посторонних. Беседы тогда заводились не о музыке, разумеется, оттого что бесполезно описывать её словами, но и не о политике или происшествиях, а чаще об иных искусствах. Он мог бы ходить в консерваторию, словно в клуб, только ради этого.
К удивлению, в преддверии зала, а через минуту — и в нём самом, Дмитрию Алексеевичу бросилось в глаза множество знакомыхлиц; ему показалось, что здесь собралась добрая половина обитателей общежития, во всяком случае — почти все женщины. Первой, ещё в гардеробе, он увидел Беллу, соседку Литвинова, но пока раздумывал, подойти ли, чтобы представить её Марии, та поспешила прочь, быть может — догонять мужа, а Свешников некстати вспомнил, как недавно болтал с нею о стране, в которую они попали, и о странах, ещё невиданных; он размечтался о Больших бульварах, Сакре-Кёр и, наконец, о Лувре, и тогда Белла, когда-то побывавшая во Франции по служебным делам, попыталась утешить: «В Лувре ведь ничего нет, одни картины».
Звонок избавил от дальнейших колебаний, позволив раскланиваться издали, лишь привстав со своего кресла. В антракте же их — Дмитрия Алексеевича и Марии — вниманием завладел Захар Ильич. Свешников видел его на улице, в пальто и зимней шапке, но сегодня, в одежде другого рода, это и человек был будто бы другой. На нём были пусть и коричневый, но ладно сидящий костюм, лакированные туфли и галстук-бабочка, а густые для его возраста волосы он зачесал на пробор.
— Вы у меня прямо юноши, — похвалила Мария. — Два седых волоса на двоих!
— Сам не понимаю, как меня угораздило остаться гнедым, — развёл руками Захар Ильич.
— Краситесь.
— Как вы могли заподозрить? Просто собачка влияет.
— Обычно собачки всего лишь влияют хвостиком, — без улыбки напомнил Свешников.
Потом они сидели в разных концах зала, Захар Ильич — где-то далеко, и Дмитрий Алексеевич всё беспокоился, не нужно ли подождать его после концерта, объяснить обратную дорогу, — но нет, тот больше не появился.
Выходили потом почему-то через боковые двери, в тёмный сквер; лишь в отдалении через ветви просвечивали скупые огни безлюдной площади. Свешников не всматривался, но всё же заметил, как на дальней её стороне вдруг мелькнула какая-то быстрая тень, и тотчас туда бросился человек от концертного зала, показалось даже — из вереницы выходящих зрителей. За ним объявились и другие, доселе невидимые: заметались по площади кто наперерез, кто вдогонку, а кто прочь, все — молча, и на перекрёстке сгустилась неплотная группка. Было видно, как странно дёргаются составившие её силуэты — словно выполняют физкультурные упражнения; в этом вовсе не угадывалась драка. Она происходила в неправдоподобной тишине, в которой, впрочем, Дмитрий Алексеевич готов был винить один лишь собственный слух, всё ещё настроенный на симфоническую музыку и закрытый для всего остального. Этого остального он так и не дождался: побоище не успело толком начаться, противники только примерялись друг к другу, а изо всех сходящихся на площади улиц уже выкатились зелёные полицейские автобусики. Группка, увеличившаяся было за счёт людей в форме, неожиданно растаяла: действующие лица поспешно набились в машины, и те смирной цепочкой втянулись в темноту.
— Это и есть?.. — начал спрашивать Дмитрий Алексеевич.
— Гости из Лейпцига.
— Хозяева, похоже, караулили за углом, ждали, когда будет можно вмешаться.
— Разыграли как по нотам.
— По нотам? Это естественно: мы шли как раз с концерта.
Футбол вблизи, с искажёнными лицами игроков во весь экран, и футбол издали, с последнего ряда трибун, — суть разные вещи, и зрители у них — разные. Примерно то же Дмитрий Алексеевич мог теперь сказать о заграничном мире: замечательный вид из России, в котором даже невооружённым глазом хорошо различались соблазнительные автомобильчики, готические соборы да огни на Таймс-сквер (но только не крошечные человеческие фигурки), этот вид его больше не устраивал, однако и наблюдение чужих лиц в такой близости, что стали видны поры кожи, тоже пока не давало представления о стране. Он искал для себя третью версию, но не мог никого расспросить о важных обстоятельствах жизни, поболтать ни с кем из местных жителей, только — с Клемке, хорошо говорившей по-русски, но державшейся перед обитателями хайма, как пастух перед стадом, смешно подчёркивая дистанцию, и все разговоры сводившей к теме счастья, какое должны испытать приезжие, приобщившись к немецкой культуре. Свешников без успеха пытался внушить ей, что и местному населению нелишне перенять кое-что у эмигрантов.
— Мы приехали не с пустыми руками, — напомнил он однажды. — Пользуйтесь случаем.
— Вы приехали получать социальную помощь, — попрекнула Клемке.
— Ну-ну-ну, — чтобы вовремя остановить её, пока не сказала лишнего, он даже выставил вперёд ладони. — О том, почему и для чего я очутился здесь, знает германское правительство, и этого достаточно. Что толку нам с вами обсуждать давно решённые вопросы?
Ходили слухи, что в советские времена она сотрудничала со Штази, и Свешников, обычно слухам не доверявший, всё же старался не касаться с нею острых тем и уж тем более уходил от споров, которые, однако, вдруг возникали даже на самом, казалось бы, бесплодном месте. Вот и сегодня началось с пустячных материй. Повстречав Клемке во дворе, Дмитрий Алексеевич только бросил, ещё на ходу, замечание о погоде — и вынужден был остановиться, чтобы выслушать в ответ воспоминания о некогда пережитой ею страшной русской зиме, а тогда же, заодно, и попросить содействия.