Хор мальчиков — страница 64 из 83

— Ты не представляешь, какой это страх: меня поставили на счётчик! Me-ня по-ста-ви ли на счёт-чик! В таких случаях не помогают никакие уговоры, — а когда отчим не совладал с новым жаргоном, терпеливо объяснил: — Это как если бы завели будильник: чуть прозвонит — и тогда или я отдаю долг, или меня убирают. Бомба замедленного действия.

— Страсти, однако… И как легко ты говоришь об этом!

— Таким вещам здесь не удивляются. Так уж устроено.

— Я отсутствовал меньше года — за это время люди не стали другими.

— Для кого-то и год — большой срок.

— Ты многое успел?

— А вокруг всё осталось как было.

Неизвестно, что имел в виду Алик, но комнату, в которой они находились, Свешников помнил другою; находились же они — в доме на Кисловском, и ему к месту вспомнился день знакомства с Раисой и позывы к игре среди сервизов; как раз фарфора здесь и поубавилось («Спустил, подлец, по дешёвке, — усмехнулся он. — А тогда — кокни мы какой-нибудь “мейсен” — и глядишь, семейная история выглядела б иначе…»). Исчез и телевизор, уступив место мощной стереосистеме. Наверняка тут нашлись бы и другие новшества, но не мог же он всё понять с одного взгляда — и оттого, что раньше не слишком вглядывался в антураж, и оттого, что теперь был обескуражен беспорядком: на стуле висела смятая рубашка (хозяин, спохватившись, быстро её унёс), а на столе не оставляли свободного места грязная посуда, тетради, засохший батон, электробритва, допотопный чайник…

Отведение чайнику постоянного и, пожалуй, самого видного места в жилой комнате было долгое время — в детстве — загадкой для Мити Свешникова. До войны, совсем ещё малышом, он любил на вечерних прогулках заглядывать в освещённые окна полуподвалов (это было ему как раз по росту): их жильцы часто не задёргивали занавесок. В каждой такой комнате ему непременно бросался в глаза чайник на покрытом клеёнкой столе — даже если за этим столом кто-то делал уроки, мастерил или шил. У Свешниковых, в профессорской квартире, было заведено иначе, кухонная утварь знала своё место у плиты и на полках, и Митя не понимал, но не решался спросить у родителей, почему здесь что-то устроено не как у людей. Когда он подрос и низкие окна стали ему недоступны, а прогулки за ручку с мамой закончились, детское недоумение позабылось. Уже школьником, увидев остывший чайник в комнате у одноклассника, Дмитрий улыбнулся ему, как старому знакомому, и только побывав у товарищей ещё и ещё, постепенно уразумел, что такое суть коммунальные квартиры и общие кухни в них, где одной плитой пользуются несколько семей, так что конфорки не следует занимать зря, и где нет места для хранения своей утвари.

— Соседи у тебя всё те ж? — поинтересовался Дмитрий Алексеевич.

— Куда они денутся? — небрежно отозвался пасынок. — Жди, когда вымрут…

Соседями, давно знакомыми Свешникову, были чета Солдаткиных, которых во дворе звали «старичками» и которые когда-то удивили его своим несоответствием прозвищу, оказавшись не хилыми одуванчиками, а кряжистыми старичищами (он — с пудовыми кулаками, она — с чудовищным бюстом), и кроме них — некий Вася, живчик неопределённого возраста, появлявшийся в своей комнате, казалось, лишь для того, чтобы от него не отвыкли, не позабыли совсем; он то ли снимал где-то жильё получше, то ли пребывал у подруги, дожидаясь, пока не снесут наконец дряхлый дом в Кисловском, а ему самому предоставят отдельную квартиру.

— Предоставят, — сказал Дмитрий Алексеевич пасынку. — На выселках.

— Отсюда, из центра, в какую-нибудь Битцу не переселят.

— Ещё как переселят. Вернее было бы продать, — возразил Свешников и, помолчав, быстро и зло спросил: — Если продашь свою площадь — хватит, чтоб отдать долг?

— Как повезёт…

Юноша был явно смущён таким резким поворотом.

— А я-то — куда? Не на улицу же?.. — пробормотал он.

— На Профсоюзую улицу.

— А жильцы? Жильцы? Там занято.

— Вот их-то как раз — на улицу, — легко, с улыбкой распорядился Свешников и, чтобы не потерять темпа, без перехода спросил, будто бы с неудовольствием, будто бы раздражаясь: — Ну, с этим всё, будто бы? Мы нашли выход? Вот так: сели — и нашли?

— Меня припёрли к стенке — что за выход?

— Интересно, на что ты рассчитывал.

— Думал, скоро повезёт. Это же факт: чем дольше выпадает решка, тем вернее жди в следующий раз орла.

— Ты ведь не монету бросал, и теория вероятностей тут ни при чём. В картах исход зависит от того, какого класса шулер с тобой играет, и общее правило — одно: проиграл — беги. А орёл?.. Он не выпадает никогда.

— И ещё я думал, что сумею перезанять.

— Ну, коли сумма не показалась тебе невероятной… В смысле, если есть у кого — занимай, — равнодушно бросил Дмитрий Алексеевич. — В конце концов, как ты считаешь, для тебя это вопрос жизни. Буквально. Опять же, извини, с одной оговоркой: не мешало бы проверить и твой проигрыш, и пресловутый счётчик — не мифы ли это.

— Как — проверить? Зачем? Это что, выходит, я всё выдумал?..

— Сумма велика.

— Но ведь — квартира… Нет, надо б узнать, что почём…

— Вот так уже лучше. Главное, чтобы ты решил в принципе.

— У меня нет принципов, — нашёлся Алик; прищурив один глаз, он ждал, что отчим сорвётся, но тот, застигнутый врасплох заявлением юноши, непонятно, наглым ли, беспомощным или просто случайным, как эхо, решил, что стоит вести себя жёстче.

— Прелестно. Значит, выкарабкаешься сам.

— То есть наоборот, как бы… За что ты меня так?.. Но пусть так, пусть даже будет по-твоему, это же всё равно не выход: продажа — долгое дело. Будильник прозвонит раньше.

— Займи, перезайми…

— Разве только у тебя.

Зная, что делает ошибку, Дмитрий Алексеевич всё же пообещал поспрашивать своих старых знакомых, собрать с миру по нитке. Ещё несколько раз повторив на все лады совет срочно продать жильё, он поторопился закончить на этой ноте — слишком, наверно, поторопился, оставив Алика в одиночку размышлять то ли о несчастной судьбе, то ли о сорвавшемся мошенничестве. Слишком — потому, что через день всё пришлось начать почти с нуля, и молодой человек не был уже ни растерян, ни покладист, а только разозлён тем, что не удаётся принудить отчима раскошелиться; поначалу он хотел было разжалобить, но это не вышло, и теперь Алика подбадривало только собственное толкование приезда отчима: к чему было тому трудиться, если не затем, чтобы сделать доброе дело? Отказать тот мог бы и по телефону — нет, явился собственной персоной не для того же, чтоб учить младших уму-разуму, а — чтобы в конце концов сдаться.

Глава девятая

Поистине у нашего приезжего изменились слух и зрение, если он с болезненной остротою начал замечать вещи, прежде то ли невидимые на будничном фоне, то ли самим этим фоном и служившие, и где нынче стал сон, а где явь, и что на самом деле звучит, а что слышится — стало сразу не распознать. Люди обычно как раз настолько не владеют обстановкой и собою, чтобы при внезапном переполохе (разбуди их среди ночи) не суметь сказать простейшего: где они, в каком царстве находятся и какое, милые, у нас тысячелетье на дворе (сегодня у соседей, понятно, был конец второго, но часы в разных домах совпадают нечасто). Иные, впрочем, затруднятся с ответом даже и среди бела дня: слишком тесными стали пейзажи и неописуемыми — проступки соплеменников. Запутавшись в обстоятельствах времени и действия, сложно оценить сущее окрест: многое хочется назвать неразумным, да только именно этого понятия и не знают в стране абсурда; напротив, разумное — вот исключение и криминал. Посторонним не понять, как можно существовать среди сплошных нелепиц, а люди тут и сами не понимают, но — живут.

Пришельцу или забывшемуся нынче приходится трудно.

В Москве у Дмитрия Алексеевича пошла довольно напряжённая, от какой успел отвыкнуть, жизнь. Он и пытался разобраться с проигрышем Алика, и делал полезные себе заметки в библиотеках (благо у Людмилы сохранились его читательские билеты), и наводил о ком-то справки (хотя до встреч так и не дошло). Только одним делом не получалось заняться — закончить хотя б одну статью из начатых в Германии; Свешников надеялся посидеть с такой работой в Москве, но именно тут никак не мог сосредоточиться, и то подолгу замирал над чистой бумагой, то ходил из угла в угол, вспоминая вслух какой-нибудь джазовый мотивчик. Во время одного из таких пустых метаний он неожиданно открыл для себя, что очень вредит себе этим пением и что всякий человек, напевая даже и пустые шлягеры, не в состоянии одновременно ещё и обдумывать что-то серьёзное — тою же головою, что уже занята куплетами и мотивами; ему припомнились и былые молодёжные посиделки с гитарой, и одни и те же песни, неизбежные в групповых поездках, в автобусе или электричке, когда говорить друг с другом скоро становится не о чем, и говорить с самим собою тоже становится не о чем, и когда, лишь повторяя нараспев давно знакомые чужие слова, удаётся скоротать долгую дорогу. К слову, он представил себе, как старшина, сержант или прапорщик, ведя роту солдат, например, в баню, командует, чтобы избежать «разговорчиков в строю»: «Запевай!» — и все эти немузыканты принимаются дружно голосить: «Соловей, соловей, пташечка…».

Состарившуюся пташечку в армии всё же извели. На свете, однако, осталось довольно и других пернатых — стоит лишь вслушаться в разноголосье на дворе.

Не сосчитать, сколько раз ездил Дмитрий Алексеевич в метро от Охотного Ряда на Воробьёвы горы, но лишь сегодня, расслышав, будто машинист объявляет станцию «Пар культуры», живо изобразил в уме страшную иллюстрацию: распаренная девушка с веслом, соблазнённая в парке зелёным змеем, откусывает от теннисного мяча. Сами по себе и оговорки, и дикцию вожатого он простил немедленно, оттого что уже и само задуманное «Парк культуры» было бессмысленно если не точно так же, то в ещё большей степени, чем окутанные паром фигуры мимолётного сна; пар ещё как-то удалось бы связать и с творческим горением, и с кипеньем отвлечённых страстей, но парк — чей? Культуры? Как будто у неё могла быть собственность: она и сама несвободна. Или парк, полный — чего? Культуры, разбросанной меж деревьями, словно японские камни? Хотелось бы посмотреть на человека, умеющего перевести это на другой язык так, чтоб и понятно было, и чужестранцы не лопнули со смеху.