Хор мальчиков — страница 72 из 83

— С Алексея всё и началось, — проронила она, вспоминая теперь с Дмитрием Алексеевичем старые годы — и не объяснив опрометчивого «всё». — А эта квартира… Для детей она — родовой дом. Ты — в роли патриарха…

— Разве ты забыла, что мы договорились о матриархате? — сконфуженно засмеявшись, поторопился перебить он.

— Избави Бог: нет ничего хуже, чем править.

— Положим, кому-то нравится.

— С этими я не знаюсь. Пусть себе живут… Но я начала — о другом. Вопреки здравому смыслу, у меня нет ощущения, что род Свешниковых оборвался.

— Стоп, Люда, стоп! Мы ведь однажды согласились, что тема исчерпана. Вот соберёмся за одним столом (кстати, когда же?), и ты сосчитаешь по головам моих однофамильцев.

Прожив несколько дней у мачехи, Дмитрий Алексеевич ещё не видел никого из этих ненастоящих Свешниковых, зато в дом частенько наведывались незнакомцы, утомлявшие его своей пестротой: не обременённые службой пожилые женщины болтали здесь о косметике и тряпках, заказчики — о деньгах и тех же тряпках, художники, приносившие что-то для показа, — о деньгах, чаще — не полученных; эти будто бы посторонние разговоры в первое время докучали Дмитрию Алексеевичу, но он скоро смекнул, что ни от кого больше не узнает так полно ни о новых фильмах и спектаклях (но не о книгах, нет), ни о политике, в эти дни задевавшей каждого, ни просто о столичных новостях. «Что-то все зачастили, — недоумевала хозяйка дома. — То неделями живой души не увидишь, а то…» В другое время такое замечание насторожило бы, но теперь ничто не могло показаться ему подозрительным — напротив, в стенах, где прошло детство, он чувствовал себя как в надёжном убежище, где никому не придёт в голову его искать.

Между тем он лишь перебрался из одного укрытия в другое. И если о первом ещё можно было думать почти отвлечённо или не думать вовсе, то, очутившись во втором, Свешников постепенно стал понимать, что дело, которого пришлось коснуться будто бы из любопытства, может и впрямь принудить его прятаться, меняя приюты. После слов Распопова о том, что коли заставят, то и сам захочешь отдать, Дмитрий Алексеевич почувствовал себя в родном городе совсем чужим, понимая, что при нынешних своих невеликих доходах никуда не денется — отдаст, и чем чаще приходила эта мысль, тем меньше хотелось связываться с деньгами, каких ни он сам, ни Алик никогда не держали в руках.

Прежде Свешников не знал врагов, кроме тех, что набивались в друзья; прочие их сорта пока не обнаруживали себя, а он, не игравший в эти наивные прятки, прожил свой век без открытых ссор, лелея уязвимые места и понимая, что обманчивое равновесие может быть вмиг нарушено необдуманным словом, острым анекдотом или вырвавшейся насмешкой, и тогда уже никто не поленится припомнить ему другие промахи и проступки, начиная с застарелой беспартийности.

Он никогда не рисковал напрямую отказаться от вступления в партию, а только отшучивался («я недостоин») и был в институте единственным заведующим лабораторией, не имевшим в кармане партбилета. Функционеры подъезжали к нему и так и этак, недобро намекая даже на прекращение служебного роста, но как раз этот довод и оказался самым слабым, оттого что он не хотел быть никаким начальником, а только — техническим специалистом, и оставался им, и слыл незаменимым, и ему прощалось многое. Так длилось много лет, и Дмитрий Алексеевич видел, что ещё столько же не продержится, оттого что исчерпал отговорки и весомые аргументы, — и тут от него вдруг отстали. Он и не поверил, и долго ещё ждал нового приступа.

В тот, последний раз он уже сдавался, найдя положение безвыходным, — уже сдался, сказав назойливому партийцу:

— Ладно. Пишу заявление, — и, достав лист бумаги, снял колпачок с авторучки.

Это была особенная ручка, щегольской аксессуар — китайская копия «паркера», которую не так-то просто было сыскать в московских магазинах. Свешников уверял, что только она делает его почерк разборчивым.

— Погоди, у тебя — синяя? Сейчас принесу другую самописку, — остановил его искуситель. — Такие документы пишутся фиолетовыми чернилами.

— Да какая разница? — беспечно махнул рукой Свешников.

Он прикинулся простаком, хотя сразу вспомнил, что фиолетовые будто бы не выцветают со временем, отчего одни только и годятся для бумаг с грифом «Хранить вечно» и, как он заподозрил, — для судебных экспертиз в будущем; такое объяснение не вызвало у него светлых чувств.

— Беда в том, — продолжал он, — что писать другими ручками я почти не умею: получаются сущие иероглифы. Фиолетовыми чернилами я писал, знаете, только в начальной школе, когда макал пёрышко номер восемьдесят шесть в чернильницу на парте…

— Так положено.

— Чем синие хуже? Да у меня от других и ручка засоряется. Такой тонкий механизм. И объясните наконец, почему так важен цвет. Ведь главное — содержание и подпись, верно? Нет, как хотите, но я напишу своим пером.

Угадав возможность новой отсрочки, Свешников не торопился закончить неумное препирательство, и оно продолжалось ещё с десяток минут, пока партиец сам не прервал его на полуслове: вдруг поднялся и ушёл — за ответом ли, за помощью или всё же за чернилами. Ясно было, что передышка будет недолгой, но, к удивлению Дмитрия Алексеевича, сцена не повторилась больше никогда; то ли он, в чём-то провинившись, и в самом деле стал недостойным, то ли его оппоненты поняли, что бессильны перед ним, но только звать его в партию больше не пытались.

— Фантастическая история, — рассказывая потом об этом, разводил он руками.

Рассказал он об этом и на семейном ужине, когда родные Людмилы Родионовны наконец собрались, чтоб увидеть, как она говорила, «своего иностранца». Старший из сыновей, Константин, сочтя сюжет невероятным, осведомился, как в действительности Дмитрий Алексеевич сумел уберечься от порчи. Но тот и сам не знал толком.

— Странно, — проговорил он, — что вдруг вспомнилась эта история. За последний год я, кажется, ни разу не подумал ни о чём подобном. Таких советских понятий, как «КПСС» или, скажем, «соцсоревнование», в человеческом мире просто не существует.

— Быстро же ты отвык, — усомнился Святослав. — Я считал, что такие вещи у нас растворены в крови.

— Растворены, ты прав — и никак не рассосутся. Кое-что, правда, удаётся задержать в печени. В моём случае виной могут быть простые недоверие и скептицизм: я всерьёз опасаюсь, что многие большевистские прелести вовсе не ушли навсегда, а скоро вернутся в лучшем виде. Это не просто предчувствие, а результаты дотошного анализа. С таким настроением я уезжал, с ним и живу там. И не я один: мало кто верит в стабильность, ведь по закону то ли Паркинсона, то ли Мерфи обычно из двух возможных ситуаций реализуется — худшая.

— Это и древние знали, — заметила Людмила Родионовна. — Что было, то и будет.

— Верно я сделал, скрывшись. Хотя, если понадобится, они достанут везде.

— С вас и начнут.

— Шуточки…

— Мы всё перебиваем тебя, — спохватилась она.

Но Дмитрий Алексеевич как раз думал, что уже достаточно рассказал сегодня, неприлично затянув монолог. Вместе, во много голосов, за столом почти и не поговорили, а только слушали «своего иностранца», опрометчиво взявшегося рассказывать о стране, которой он ещё не видел и которая не преподнесла красивых сюрпризов, на первый взгляд не дотянув до выношенного им образа заграницы.

Святослав наивно поинтересовался:

— И что же, ты не увидел там разницы с твоей любимой Прибалтикой?

— С нашей, Славик, с нашей любимой… А разница есть, и существенная, главным образом — в длительности воздействия на сознание: прибалтийские впечатления были мимолётны и неповторимы, а останавливать мгновенья я тогда не умел (да и сейчас не научился, но ещё не всё потеряно). Если там попадались какие-то замечательные картины, одна — из Средневековья, вторая — современная, западная, то я изо всех сил старался их запомнить, выучить наизусть, зная, что другие такие же увижу не раньше чем через год, во время нового отпуска, а в ближайшие одиннадцать месяцев мне останется лишь рассматривать снимки. Сейчас же, если нечто подобное я вижу у немцев, то ни о чём не беспокоюсь, потому что это и завтра никуда не денется, и я сам уже вписан в пейзаж.

— И стал достопримечательностью? — съязвила мачеха.

— Перестал ощущать себя инородным телом. Сейчас и здесь, в родной Москве, чувствуется, какой я чужой и лишний — безработный же. В Германии, едва распрямившись после зубрёжки, я вдруг увидел, что нужен самое малое — самому себе, оттого что свободен, переполнен идеями, в том числе и самыми завиральными, и могу сесть за письменный стол, чтобы оформить множественные свои мыслишки в виде, надеюсь, теорий — и никто меня с этого места не прогонит.

— Как же ты свободен, — продолжала она, — если жёнушка вытолкала тебя в командировку — и ты не посмел ослушаться?

— Воспротивиться было бы нетрудно, да только русскому человеку надобно всё пощупать своими руками. Раиса, — произнёс он, морщась, оттого что ещё минуту назад вовсе не собирался обсуждать свои семейные дела в каком бы то ни было собрании, хотя бы и на семейном совете, — Раиса просчитывает свои ходы далеко вперёд, этим будто бы делая их верными: ведь жертвы всякий раз сталкиваются с некоей очевидностью. Но — вот где её слабое место — все эти расчёты верны, но прозрачны, это секреты Полишинеля; раскрытые, они мало чего стоят. Наверно, я и сейчас разгадал её хитрости. Чтобы найти этому подтверждение, приходится делать вид, будто я послушен во всём.

— Настолько, что приготовился платить, — напомнил Константин.

Дмитрий Алексеевич и в самом деле искал — и, видимо, нашёл — деньги, но теперь, когда об этом больше не приходилось заботиться, всерьёз задумался о дальнейшем, поняв и этот простейший план: он отдаёт нужную сумму Алику, собираясь продать в счёт долга квартиру, — и не может этого сделать без разрешения второй собственницы, Раисы. Она в итоге остаётся и с квартирой, и с деньгами, а за всю операцию ответит он, Свешников.