Хореограф — страница 33 из 66

– Уран – это тяжелый металл, насколько я помню. Загрязняет окружающую среду.

– И тяжелый, и металл. К твоим услугам! – откликнулся Залевский, охотно признавая за собой силу, власть и победу в этом словесном поединке. И вдруг почувствовал себя тяжелым, металлическим – истуканом с карающим мечом посреди земляничной поляны. Одна сплошная неуместность.

17

Валяться. Проснуться и лежать с закрытыми глазами, наслаждаясь телесной истомой – дольче фар ньенте! Ах, это сладкое ничегонеделание! Не строить планы, а только слышать любимый голос где-то внутри себя, осязать утренний запах зубной пасты и кофе… Кто-то нежно касается твоего лица и не только лица… Залевский открыл глаза: над ним склонился мальчишка, улыбался хищно.

– Come on, baby! Мир полон приключений!

Это он-то – бэйби? Залевский засмеялся и попытался поймать мальчишку. Не повезло…

Зеркало в ванной отражало нечто особенное: он, наконец, понял, откуда исходит звук: в ушах он обнаружил наушники, а в трусах – маленький плеер. Черт! А он размечтался! Видеоряд тоже не подкачал: все, что можно было нарисовать на его лице и бритой голове маркером, и даже сверх того, было нарисовано – ориентальные мотивы, точно подмеченные внимательным глазом, уловленные художественным чутьем и мастерски исполненные с учетом его, Марина, индивидуальной анатомии. Пионерский лагерь, лагерь пионерский, … Дурачок… Утром мужчины развлекаются иначе. По утрам мужчинам не до художеств.

К счастью, это оказался не маркер, а косметический карандаш. Откуда он у мальчишки? Выпал из чьей-то косметички, брошенной в его рюкзачок?

– В следующий раз не буду смывать, – проворчал Залевский, вернувшись из ванной. – Буду тебя компрометировать – ходить размалеванным, чтоб тебе было стыдно за свою компанию.

Парень любовался снимком в своем телефоне – уже успел.

– Слушай, я, пожалуй, продам твое фото в журнал по искусству. Дорого. «Марин Залевский – непревзойденный деятель истинного искусства». Дайте два!

Не забыл. Злопамятный? Или такой чувствительный … Больно было? Ну, что ж, надо заглаживать вину, решил хореограф.

– Сегодня мы будем есть самые вкусные момо в мире, – пообещал Марин. – Но их надо заработать!

– А?

– На пол!

Парень кряхтел, стонал, матерился, но отжимался.

– Красивое тело – это большой труд. Каждодневный. Понял, неженка?

Неженка. Он был нежным без изнеженности. В нем сокрыто было море нежности. Она томила его самого. Иногда выплескивалась во взгляде, в улыбке, в прикосновении. Хореограф любил эти моменты, когда вдруг ловил на себе его теплый взгляд, видел дрогнувшие в улыбке губы. Для Залевского оказалось неожиданно ценным и значимым все, что исходило от этого человека: его слова, его мысли, его чувства и устремления. Он был таким живым и выразительным! Хореограф ясно видел в нем свойственную артистам двойственность его природы – взаимопроникновение Инь-Ян – и гипертрофированную сексуальность. И возраст его – морок, который он наводит на Марина. Кто поверит, что он до сих пор не знает, что значит плавиться от желания? Он точно знал, чувствовал, что между ними кроме слов, несомненно, было что-то тонкое, некое притяжение, которому недоставало только физического контакта. Так почему же этот человек все разговоры ведет о вещах посторонних, обходя самое важное – их отношения? Здесь же можно, здесь все предназначено для этого, для свободной реализации желания. Так он придумал свою Индию.


Тибетское кафе оказалось крохотным – на два столика. То и дело подъезжали скутеры и байки, заходили люди, забирали пакеты с заказанной едой и увозили. Залевский смотрел, как мальчишка уписывает тибетский суп и паровые момо с сыром и шпинатом. Радовался, что тот смог осилить всю порцию, и дивился вдруг возникшему комплексу родителя на этот счет.

– Ты сам-то готовить умеешь? Или фастфудом пробавляешься? – поинтересовался Марин, очень гордившийся собственными кулинарными достижениями.

– Готовлю иногда, если кусок мяса не напоминает исходник. А-то берешь целую курицу, моешь ее тщательно, натираешь, посыпаешь, начиняешь, разговариваешь с ней… Я же люблю поговорить… И в процессе приготовления у меня устанавливается с ней тесная эмоциональная связь…

Марин засмеялся, представив себе процесс.

– Поехали в наш шек, – сказал мальчишка. – Здесь как-то тесно. Движняк постоянный – не поговорить.

– А есть о чем?

– Найдется. А не найдется – просто поваляемся, покурим, помолчим. Посмотрим друг на друга, как ты любишь.

Диваны в пляжном ресторанчике, наверное, были волшебными: настраивали на общий лирический лад, развязывали языки.

– Скажи, что ты видел самое красивое в жизни? Самое-пресамое!

Залевскому хотелось рассказать про совершенный очерк скул, про божественный переплет рук и волшебную линию шеи, но все это не имело отношения к визави и, следовательно, не имело значения здесь и сейчас. Да и вряд ли парень – об этом. Скорее о мире и его красотах.

– Пустыня, цветущая фацелиями. Редкое зрелище – раз в несколько лет цветет. Да и просто пустыня, без фацелий – это потрясающе красиво и мощно.

– Жестоко. Кто видит эти цветы раз в несколько лет в пустыне? Три фотографа National Geographic? А они цветут. Ни для кого.

– Ни для кого?

– В этом есть что-то трагическое. Ты не находишь? Отцвести попусту. Я есть, а меня никто не слышит и не видит… Я хочу, чтобы видели и слышали. Меня самого это бесит. Но я не могу с этим бороться. А ведь есть же люди, которые сами…в себе…и нормально.

– Ну, я тебя увидел и услышал, – улыбнулся Марин. – Только я нахожу, что в этом трагическом, как ты считаешь, зрелище, больше грандиозности, чем в человеческих публичных карьерах и судьбах. Фацелии умножают красоту этого мира. И ничего за это не ждут – ни любви, ни оваций. Быть может, в этом заложен какой-то высший, не доступный человечеству смысл.

– Вся проблема в том, что я – часть человечества. И у меня очень мало времени на цветение. И вообще, я ненавижу сравнения. Это всегда мухлеж и попытка надавить.

Он склонил голову на сложенные на столе руки, затих.

– Мне показалось, ты сам сравниваешь, – обиделся хореограф.

Молчали, глядя на море. Вдоль кромки воды бегали озабоченные собаки, появлялись в поле зрения и исчезали ряженые фрики, собирающие дань с тех, к кому попали в кадр. Сцена не баловала разнообразием, но была величественна и притягательна. Своим мерным рокотом волн, маревом над горячим песком, бесконечным небом напоминала о том, как скоротечна их жизнь на этом фоне, как ничтожны и мелочны людские обиды.

– Я хотел тебя спросить: а ты поставил что-то из того эпоса?

– Нет. Мне гораздо интересней не саги ставить, а реализовывать свои идеи. Всех саг не перетанцуешь. Мне хочется о сегодняшнем говорить, о волнующем меня.

Мальчишка взглянул на него с интересом.

– И что волнует тебя – сегодняшнего?

– Сегодня меня волнуешь ты, – засмеялся Залевский.

Ему еще никогда в таких случаях не приходилось объясняться словами. Все было предопределено взглядами, понятно по приподнятой брови.

– Марин, ты влюблялся по-настоящему?

Что ему ответить? Что ему сказать здесь и сейчас? Здесь и сейчас – майка липнет к телу, и тело отзывается даже на майку – не место и не время для разговоров. Здесь следует разговаривать телами. И он остро нуждался именно в таком диалоге именно с этим собеседником. Но собеседник не позволял заступить черту. И на пылающих углях переживаний Марина курились кладбищенские вялые цветы.

– Как тебе сказать… То, что ты, очевидно, имеешь в виду, было для меня скорее увлечениями. А по-настоящему я влюбляюсь в людей, мне не доступных: в поэтов, музыкантов, гениальных танцовщиков. Я с удовольствием приятельствовал бы с Уайлдом, нежно обожал бы Рудольфа и Донна, ставил бы для них балеты, гулял бы по Венеции с Бродским, сидел бы с ним за столиком уличного кафе с видом на Сан-Марко, я даже спал бы под дверью Бодлера.

– А современники?

– Видишь ли, мне нужно, чтобы кипело, а не просто пузырилось. А современники мои пока только пузырятся. Это мешает мне влюбляться в них.

– Ну, никто не обязан быть таким, как тебе хочется.

– Согласен. Просто у людей бывает много претензий. Как будто весь мир им что-то должен. Я не потяну общение с человеком, полным претензий. Это деструктивные люди. С ними и каши не сваришь, и удовольствия не получишь.

Парень молчал, видимо, обдумывая, имеет ли к нему отношение это неприятное определение – «человек с претензиями».

– Но влюблен все-таки, пожалуй, был. В директора маминого театра. А потом узнал, что мама тоже в него влюблена.

– А как же отчим?

– Он знал. Оказалось, что у них с мамой был уговор: они не хотели отравлять друг другу жизнь безраздельной принадлежностью. Считали, что каждый должен получить от жизни как можно больше. И в этом, я думаю, заключался секрет их долгой совместной жизни. Но об этом я узнал позже. Случайно услышал разговор. И это примирило меня с обязательной гипотетической женитьбой. Я понял, что люди могут не заедать жизнь друг друга. Но только в том случае, если по-настоящему любят. Не для себя любят, а для другого.

– Расскажи, какой он был, этот директор. На что ты повелся? Он был красивым?

– Не то чтобы красивым, но невероятно магнетичным. А может, и красивым. Смотря что считать красотой. Стройный, до глянцевого лоска ухоженный, по-европейски одетый – без плебейского шика, прекрасно образованный, насколько я сейчас понимаю. Свободно владел несколькими европейскими языками. У него были хорошие манеры, по-настоящему светские, без манерничанья. И все это выходило у него легко и органично. Без натуги и не напоказ. Мама говорила, что он из семьи дипломатов. Большую часть жизни провел за рубежом. Окончил Сорбонну. Я же из-за него стал учить итальянский! Он со мной разговаривал по-итальянски. Наверное, по-русски ему было не о чем тогда со мной… И еще… чувство юмора такое – небанальное. Как бы объяснить? Тонкая изысканная непристойность. В самом ближнем кругу, разумеется.