Хореограф — страница 34 из 66

– Ну, пошлость, да.

Хореограф удивился.

– Есть существенная разница между пошлостью и изысканной непристойностью. Пошлость вульгарна. А тонкая непристойность – пикантный изыск. Я долго добивался этой ноты в своих спектаклях, но в первых постановках была, как я сейчас понимаю, да и тогда уже понимал, именно пошлость. Но в те времена и это привлекало зрителей, потому что… почему-то пошлость больше привлекает основную массу нынешних зрителей.

Марин неожиданно для себя увлекся. Описывал теперь с новым пониманием, с позиций своего опыта. Что-то становилось понятней ему самому.

– У него были руки уверенного в себе человека! Ведь множество пороков возникает у людей именно от неуверенности в себе. И я сейчас – не про уныние. Когда он вернулся из-за границы, его пригласили в республиканское правительство – советником по культуре, кажется. Я не силен в должностях. А потом он взял театр. Буквально. Он взял его как мужчина. Театр ведь – как жена: либо чует мужчину в руководителе, либо нет. И если нет, то тогда руководитель получает имитацию оргазма, грубо говоря. Его почуяли сразу. Если ему случалось присутствовать на репетиции, никто не танцевал «в полноги». Все выкладывались. Он никогда не лез в художественную часть. Если же интересовались его мнением, он отвечал с позиций зрителя, искушенного зрителя. И это оказывалось ценно. Да все, наверное, были в него влюблены. Весь театр. Ему пытались подражать. Все лето после окончания училища я ходил за ним хвостом, ловил каждое оброненное слово, каждый жест. Рядом с ним я чувствовал себя кем-то новым, кем-то другим. Возможно, это было просто восхищение. И я не знаю, чего в моем отношении было больше: желания быть с ним или желания быть таким, как он. Наверное, и то и другое. А потом я уехал учиться в Академию.

– И все?

– Нет, не все.

Марин завис на какой-то мысли. Он смотрел на собеседника и тщательно подбирал слова. Чтобы быть максимально точным. Чтобы быть абсолютно правильно понятым.

– Ему была присуща невероятная сексапильность – высшей пробы. Она просто чувствовалась и заводила. Он ее никогда не демонстрировал специально. Никакой вульгарности в манере! Любая демонстрация сексапильности вульгарна. Если это не открытое приглашение к сексу, разумеется. Но тогда это история совсем про другое. В общем, он был… до чертиков сексапилен со своими темными, близко посаженными глазами и чуть выдающимся вперед подбородком, что придавало его лицу несколько ироничный вид. И у него был такой взгляд, как будто он все про меня понимал. Под этим его взглядом хотелось сделать для него все. Он был особенным. В нем был скрытый огонь. Такой… в котором хочется гореть.

– И что?

– И то! Это было незабываемо.

Парень сдвинул очки на макушку, и что-то произошло. Залевский еще не понял, что, но точно изменилось в атмосфере, как будто налетела магнитная буря.

– Сними очки.

Для Марина это прозвучало, как предложение обнажиться. Несколько мгновений он постигал смысл сказанного, после чего неловко стащил очки, цепляя дужками уши, и бросил на стол. И ему стало легче, словно они оба сложили оружие и подняли забрала.

– Расскажи, как это было.

– Что именно?

– Ну, это… «незабываемое».

Хореограф выдохнул и засмеялся, но вдруг стал серьезным, заглянул парню в глаза и предложил:

– Я могу показать.

Сколько длилось это изучение друг друга глаза в глаза, пока собеседник не ответил? У Залевского вдруг заложило уши, как будто он резко набрал скорость и высоту, и он испугался, что просто не услышит ответа.

– Мама говорила: «на себе не показывают». И у меня богатое воображение.

Он шутил… Но он же хотел услышать рассказ? Да при этом еще и видеть глаза. Залевский откинулся на спинку дивана. На самом деле, он и не рассчитывал на внезапную щедрость спутника, но очень хотел увидеть реакцию, хотя бы просто выражение лица. Ну, что ж, это была очередная провокация.

– Сколько тебе было тогда?

– Как тебе сейчас. Семнадцать. А ему сорок два.

– Он был добр к тебе?

– Добр? При чем тут?.. Мне от него ничего не нужно было, кроме него самого. Я был по-настоящему счастлив с ним. Хотя, спустя несколько лет, в переломный момент моей карьеры он помог мне реализоваться как хореографу в своем театре. Представь, огромная вышколенная труппа и начинающий хореограф с безумными идеями, который жаждет все крушить, но не очень хорошо представляет, что и как строить. Он мне помогал, поддерживал мои идеи. Если советовал что-то, то очень деликатно. И это был старт, трамплин, первая афиша с моим именем в качестве хореографа-постановщика, приличное промо с ярлыком «авангардный» на телевидении. И меня стали приглашать в другие театры на разовые проекты. Потом начались всякие шоу на топовых телеканалах…

Почему так пристально смотрит на него этот человек? Что ему за дело до амурных страданий и наслаждений Залевского, срок давности которых давно истек? Впрочем, сегодня выяснилось, что эффект тех впечатлений оказался бессрочным. Просто подвернулся случай сформулировать их – для себя, а вовсе не для собеседника. Найти им правильное место в копилке своей памяти. И заставить работать на себя. Служить службу. И его вдруг охватило беспокойство: а есть ли тот скрытый огонь в нем самом? Распознает ли его собеседник? Кого он видит перед собой? Сам он отчетливо чувствовал огонь в этом парне; даже не прикасаясь, ощущал его тело. И его излишне понимающий (та самая чертовщина) взгляд часто заставал Марина врасплох.

Зато снаружи палило немилосердно. Не спасала даже тень навеса. Залевскому казалось, что он вот-вот оплавится, как свеча, и после захода солнца застынет восковыми натеками и кляксами – на этом диване, на песке, на тропинке, ведущей к их дому. Его фитиль догорит, и он никогда никуда не вернется.

Вконец изъеденный сомнениями на свой счет, он начинал опасаться, что все так и уйдет в разговоры. Просочиться мелкими незначительными словами сквозь пляжный песок, не оставив следов. Но голос, мысли, невольные жесты были хоть и не равноценным, но таким же волнующим трофеем его охоты и профитом от его вложений.

– Скажи, у тебя бывают физические желания? – спросил Залевский.

– Физические? Конечно. Ты сомневался? У меня есть одно жгучее желание, – ответил парень.

– Озвучишь? – приподнял бровь Марин.

– Ты никому не расскажешь?

– Никому. Но землю жрать не проси. Просто поверь.

– Хорошо. Я скажу, – он медлил с ответом, и Залевский боялся его спугнуть. – Мне хочется стать струной. Буквально, физически. Звучать от прикосновения. Ты меня понимаешь?

Залевский потянулся за очками, пристроил их на нос и отвернулся от собеседника. Смотрел на море и глубоко дышал. Что это? Как можно хотеть стать струной, чтобы звучать от каждого прикосновения? Как можно такое чувствовать?

– А секс в твоей жизни есть? – не выдержал он.

– Конечно. Люблю, умею, практикую, – засмеялся мальчишка. И добавил: – с тем, в ком вижу сексуального партнера.

Залевский решал: стоит ли считать его ответ оплеухой или следует наглядно физически обозначить себя сексуальным партнером? Кого этот человек видит в нем? За кого принимает, черт возьми! Ему захотелось вытащить парня из-за стола и… вдавить в себя. Но руки не отвечали. Он вообще не чувствовал их. Прошлой ночью ему приснилось, что его руки были туго связаны за спиной. И он боялся отека, гангрены, ампутации. Кололи, словно иглами. И оказалось, что на связанных руках ему делали татуировку, только он не мог себя заставить посмотреть на нее и на мастера. Что там?

Никто и никогда такого с ним не творил. Марин выбрался из-за стола и побрел в дом. Он не ожидал, что кажется так уязвим.

18

Ехать никуда не хотелось. Никаких сюрпризов давно исследованный Гоа Залевскому не сулил. Ему казалось, что открытое пространство там, вне дома, способно рассеять сгустившуюся среду их отношений, распылить то, что он определил для себя как поверхностное натяжение. Он полулежал на тахте, подоткнув подушку под спину в изголовье, и наблюдал, как мальчишка роется в своем чемодане в поисках последней пачки сигарет, которая ну точно должна была остаться, как запускает пятерню в волосы, не думая ни о том, ни о другом, а о чем-то третьем, и вряд ли о нем, о Марине. Разговаривать ему тоже не хотелось. Он наблюдал за своим спутником и вяло реагировал на его взволнованную речь. Совсем не реагировать не получалось, потому что он говорил что-то такое, на что нельзя было не реагировать. Хоть и ерунду, в сущности, но невозможно делать вид, что не слышишь. Залевский слушал его голос, отзывался на его эмоции. Мальчишке, наверное, кажется, что не он волею случая оказался в этом мире, а этот мир построен вокруг него. А он – центр мироздания, его ядро и первопричина.

– Возьми мои, – сказал Марин, которого начала всерьез раздражать возня с тряпками и шуршание пакетами.

Залевский вспомнил, как пробовал курить сигары и трубку, но, обнаружив перед зеркалом, что они ему совершенно не идут, да, пожалуй, еще могут деформировать лицо, проложив ранние борозды морщин с одной стороны, отказался от этой затеи. Сигару во рту он ощутил тогда предметом громоздким, явно инородным, заподозрил в ее употреблении субституцию, латентное замещение орального секса, и стал с интересом перебирать в уме знакомых и просто известных людей – приверженцев сигар. Однажды ему подарили тонкий вересковый мундштук с пакетом длинных тонких ершиков к нему и научили вымачивать эти ершики в коньяке или виски и прочищать ими мундштук перед тем, как вставить в него сигарету. Вкус он находил отменным, но занятие это требовало значительно больше времени, чем мог он себе позволить. Именно потому, что это было занятие. А парню, этому парню, мундштук, пожалуй, подошел бы.

Залевский вознамерился было посвятить парня в свои размышления о предмете, но не успел.

– Я все-таки решил устроить сольный тур – очень хочется увидеть свою публику. Посмотреть, сколько людей меня помнит, скольким я нужен, кто остался со мной после шоу и всех тёрок. Кто услышал меня и понял.