Хореограф — страница 43 из 66

– М-м-м… ну, красиво, да, – согласился мальчишка.

На этом можно было бы и завершить разговор, но Залевский уже сварил кофе, да и времени до поездки оставалось еще навалом. И черт дернул его за язык. И вскоре хореограф убедился, что к разговорам о боге людей подталкивает именно черт – наверное, чтобы люди осознали их беспредметность и бесполезность.

– А ты веришь в бога? В смысле возможности высшей справедливости. Ничего, что я тебя об этом спрашиваю? – поинтересовался Марин.

– Спросить-то можно. Ответить трудно.

– Интимный вопрос?

– Да нет. Неразрешенный, скорее. И я не знаю, какой ответ будет для тебя достаточным. Если поверхностно, то никакой «высшей справедливости», надчеловеческой, я не вижу. Могу в виде комикса тебе набросать.

– Ну, рискни, – засмеялся хореограф.

– Жизнь на Земле состоит из физических, химических и биологических процессов. Так? Все было целесообразно и устойчиво. Мамонты-динозавры-птеродактили. Идиллия длилась ровно до появления человека. Судя по разрушительному воздействию на место своего обитания, человечество мне представляется не здешним, а, например, завезенным сюда из какой-то другой галактики, более высокоорганизованной. Есть же такие теории, допущения? Мне попадались. Возможно, обитатели той галактики или планеты и были носителями этой «высшей справедливости». Дозрели до нее, смогли самоорганизоваться до справедливого общественного договора. Или, возможно, эта галактика или планета была полна всего, и ее обитателям этого всего хватало. Или они там – бессмертные, поэтому не спешат урвать любой ценой все, что можно и нельзя. Тогда это и есть тот самый «рай», из которого «выгнали грешников» – назовем их Адамом и Евой. Или еще как-нибудь. Но, по-любому, не за секс их оттуда выперли. А за склонность к насилию. Британская империя когда-то вывозила своих каторжников в Австралию. В этом смысле Земля – та самая «Австралия». И вот, склонных к насилию депортировали на Землю. И они тут встроились в пищевую цепочку, плодились и размножались. Но поскольку «аморальный ген», или «ген садизма», «ген жестокости» передается из поколения в поколение, то и имеем соответствующую историю, состоящую из войн и преступлений, казней, пыток. Ведь миллионы невинных людей были замучены. «Бог» не «призвал их к себе», а позволил замучить. Понимаешь? В чем тут сторонняя «высшая справедливость»? И вообще, ты когда-нибудь пытался осознать, что люди получают удовольствие от пыток, казней, от мучений себе подобных? Причем, по-видимому, сексуальное удовольствие. Или без всякой для себя пользы могут морально растоптать человека. Бог там или эволюция… Скажи, это – человек разумный? Куда он эволюционирует?

– Ницше как раз относил пытки к признакам цивилизации. Они ведь не от голода, а от сытости. Древнему человеку было не до пыток соплеменников.

– Вот именно. У них не было бога. А обезьяны в этом смысле вообще на голову выше человечества. Они не пытают никого. Короче, я пока не почувствовал «бога» в виде справедливости. Все только ищут его. На небесах. Почему не в себе? Может, бог – это совесть? Может, бога надо вырастить в себе, а не поклоны в церкви бить? Это мне было бы понятно – что-то делать с самим собой. Ведь самые жестокие садисты часто оказывались людьми набожными. Церковь исправно посещали, молились. Интересно, о чем? Вот скажи, когда человек что-то делает с другими людьми, он не думает, что он при этом делает с самим собой? Что происходит с ним самим?

– У тебя был повод подумать над этим? – поинтересовался Залевский, неожиданно задетый обдуманностью его теории, сбитый с толку обещанием «комикса».

– Просто однажды разговаривали, – он не уточнил, с кем, – и пришли примерно к одинаковым выводам.

Была ли эта теория его собственной или почерпнутой от собеседника, Марину показалось не существенным. Но его задело, что этому парню было с кем разговаривать на темы бога и справедливости. И находились, очевидно, поводы к тому.

– Знаешь, что особенно обидно? Что на том свете – тот же набор: поэты и быдло, замученные и их мучители, великие умники и мудаки… Нет разницы между ними. В жизни между ними огромная разница, а в смерти – никакой.

– Мир плох? – изогнул бровь Марин и уточнил: – Я имею в виду человеческий мир.

– Как ты говоришь, некоторые вопросы лучше не задавать. Например, этот.

– Почему? – удивился Залевский, все еще не понимая, надеясь на жизнеутверждающий финал праздной, в сущности, беседы.

– Потому что жить приходится так, как будто все хорошо, и мы ничего не знаем про все эти ужасы, которые люди делают с людьми.

26

Марин вдруг увидел, что с парнем что-то происходит. Как будто сгорели предохранители. Прямо на глазах он уходил в состояние крайней подавленности, в его глазах читалась беспомощность. Он выглядел так, будто миллионы замученных стояли перед ним, как перед совестью мира. Потому что он понял однажды, что бог – не спаситель. И Залевский не знал, как ему помочь, как выдернуть его из надвигающейся бездны. Он тряс мальчишку за плечи и кричал:

– Прекрати! Псих! Прекрати немедленно! Не ты за это отвечаешь! Тебе не нужно спасать мир!

– Иди к черту!

Он вырвался из рук, ушел и завалился за свой диван. Кажется, его опять «вынесло эмоционально». И хореограф не мог взять в толк, как это совмещалось с его феноменальной живучестью и прагматизмом. Как же мелко и глупо выглядели на этом фоне его поиски «болевых точек» парня и благодушный цинизм тех первых, обращенных к нему речей. Однажды, рано или поздно, человеку открывается, что мир устроен дурно. Если бы сегодня не надо было никуда ехать, он напился бы, пожалуй.

Марин сидел рядом, сторожил его сон. Действительно, отчего в человеке укоренен инстинкт физического насилия? Конечно, мир нуждается в спасении. Кто бы сомневался? Просто Залевский никогда не принимал это на свой счет. Сам он в спасении не нуждался, а спасать других – разве что подписью на документах: раз в год в соответствии со сложившейся традицией. А может, он этими деньгами все-таки спас чью-то живую душу? Какого-нибудь младенца? И он сам – в какой-то мере спаситель? Впрочем, вряд ли его пожертвования увеличили количество нянек. Живую душу может спасти только живая душа. А он – просто чуть подкормил их. Скорее для себя, чем для них.

Возможно, именно поэтому тогда, погруженный в сон массажистом, этот человек своей райской отрешенностью от мира показался хореографу нездешним или только что родившимся для своей настоящей миссии? Может, тибетский знахарь был знахарем отнюдь не в земном смысле и заново снарядил парня в этот мир, теперь уже для Высшего Промысла? И Марин не исключал, что именно этому мальчику назначено спасать мир от нравственных нечистот, от жестокости. Потому что именно он по какой-то неведомой причине чувствует себя ответственным за безнравственность и жестокость мира. И его цинизм – это отчаяние идеалиста, которому вдруг открылось, что человеческий мир устроен дурно. Он хочет для этого мира петь, чтобы так – голосом своим, своей любовью и страстью – попытаться спасти его. Хотя бы тех, кого еще можно спасти. В нем крылось столько доброты – от сердца, столько тепла… Эталонная матрица нравственного здоровья человечества. Возможно, в прошлой жизни он был монахом, отшельником. И не исключено, что он может исцелять. А хореографа знахарь оставил тем, кто он есть. Наверное, для равновесия в их паре – в их сцепке и противостоянии.

Неужели его чувственность – это та самая мучительная особенность идеальной жертвы? Этот мальчик – глубокий, текучий, как вода, чуткий и сострадательный, живущий в постоянном внутреннем напряжении. Но при этом – тонкий и безжалостный манипулятор. А если так, то идеальная жертва – сам Залевский, со всей своей нерастраченной, недовоплощенной чувственностью.


В Арпор приехали еще засветло. На рынке царило праздничное оживление, толчея, шум, звучала музыка, то наплывая, то отдаляясь. Вокруг площади торговали снедью: предлагали пирожки с тунцом, пиццы, запеченных кальмаров. Марин только и успевал оттаскивать от них спутника. Со всех сторон сыпались предложения сделать пирсинг, заплести дреды, погадать по руке.

Ночная ярмарка овладевала хореографом, кружила в водовороте массовки, выносящей на гребень солистов: музыкантов, шпагоглотателей, декламаторов, акробатов. Его завораживала внутренняя гармония сутолоки, текучесть происходящего. В ней был свой ритм, своя живописность.

Мальчишка уселся к девушке, наносящей на тело рисунки хной, и протянул ей руку.

– Если хочешь мехенди, сделай лучше на ноге. Когда хна поблекнет, рука будет выглядеть, как покрытая сыпью, – предостерег Залевский.

Тот проворно одернул руку и встал – передумал себя украшать.

– Я лучше татуировку сделаю, будет брутально, – поделился он планами. И Марину стало жаль его нежной перламутровой кожи, его аристократической руки.

– На долгую память о глупости.

– Ну, имею же я право на свою порцию глупостей?

– Иметь право – не значит быть обязанным. Так что у тебя есть выбор, – проворчал Залевский, понимая, что спорить бесполезно: все равно решение парень примет сам, у него не спросит.

Наконец добрались до нужных рядов. Средь разноцветного тряпья выбирали хлопковые однотонные рубахи и с набивным рисунком шальвары. Марин копался в шарфах из волокна конопли и крапивы – любимых аксессуарах, пока его друг переодевался тут же, за шторкой, сооруженной продавцом из старенького покрывала.

Преображение юноши взволновало Залевского. Он выглядел в этническом наряде органично и даже изысканно, и при этом совершенно по-европейски. Забранные в короткий хвостик волосы открывали его умное тонкое лицо, слегка позолоченное загаром, серо-голубые глаза пристально вглядывались в зеркальное отражение. Он изучал свой новый неожиданный образ. Он нравился себе, едва сдерживал счастливую улыбку. Марин торопливо делал снимок за снимком, пожирая камерой своего юного друга, не будучи в силах остановиться. Даже в базарном богатейшем разноцветье этому парню не грозило затеряться.