С ним самим такое происходило впервые. И говорил он о своих собственных ощущениях в этот момент. И бился в нем сейчас этот крик влетевшей птицей. Он никогда не думал, что ему доведется так мучительно любить, так изнывать от неопределенности отношений. И не сметь.
– Я мог не узнать этот крик среди других?
– Он заглушает остальные.
Кажется, настало время личных ставок. Все дело – в личных ставках. Да, мальчишка требует уважения к себе и жаждет дружбы, – это понятно, хоть и не произнесено вслух. Только как объяснить ему, что уважение и дружба сами по себе всегда бесплодны и не могут стать силой, поршнем, импульсом и проводником? Именно любовь толкает нас овладеть человеком, его телом и душой. Не одной ли силой любви мы постигаем всю глубину человеческого существа? Ведь для творчества необходим двигатель! А есть ли на свете двигатель более мощный, чем любовь? И он, Марин, – не холодный созерцатель, он – двигатель.
Ему казалось, что он водил парня по закоулкам его души и заглядывал туда из-за плеча. Но кто кого водил на самом деле? Вот эта его тяга к публичному обнажению… просто к бесконечному обнажению – что это? Если кто-то из артистов поступал так ради скандального пиара, то у мальчишки это шло изнутри – Марин чувствовал. Вырывалось изнутри. Какая-то сила заставляла его обнажаться раз за разом. Глубинная внутренняя потребность. Он был ее заложником. Он так жил. Выворачиваясь наизнанку, посвящая весь мир в свое сокровенное, больное, стыдное.
Но было и другое. Хореограф шел на его внутренний свет. Этот манящий огонь и есть его дар, его ставка. Марин так ясно видел это теперь. И напрасно он ищет дружбы, родства. Неужели он не понимает, что мужчины будут влюбляться в него? Он развратит их одним только фактом своего существования. Не желая того. Нечаянно. И они не сразу поймут, что с ними происходит: они ведь – «нормальные». А когда поймут, он станет их тайной постыдной манией. И они не будут знать, что с этим делать. И, может быть, возненавидят его за то, что он с ними сделал.
– Чего ты ждешь от любви? – спросил Марин.
– Сильных ощущений. У меня есть сердце. И я его все время чувствую. И мне хочется что-то делать с ним. Только я не знаю, что.
– Может, ты не там ее ищешь – любовь?
Вопрос остался без ответа. А он так ждал взаимного обмена энергией, нежностью, обожанием… Все мысли были о нем и вокруг него. И Залевскому чудилось, что после него, после этой их неоднозначной близости, невозможно будет ни с кем другим, как невозможно прикоснуться к чему-то местом ожога. Он не собирался брать его по праву сильного или приманивать карьерными перспективами. Он размечтался, чтобы это случилось, как в том сне: чтобы он сам пришел к нему, сам захотел. Чтоб это было именно страстным порывом. У него ведь не так, как у всех. Он способен чувствовать острее, глубже, чем все другие. Иногда он даже устает чувствовать. И Марин будет любить его, как никого и никогда!
Завтра последний день их индийских каникул. И он уже не отступит. Он больше не станет ходить против ветра галсами, воображая себя красавцем-парусником – клипером или фрегатом. Он попрет напролом подобно ракетному крейсеру с полным боезапасом или танкеру с тоннами тяжело колышущейся в его чреве сырой нефти. Завтра!
32
Крик вырвал хореографа из сна, заставил вскочить на ноги и метнуться в соседнюю комнату. Включив свет, он увидел мальчишку сидящим в постели.
– Уходи!
– В чем дело? – спросил Залевский.
– Ни в чем. Отвык, чтоб на мой крик прибегали.
– Ты часто кричишь во сне? Почему отвык?
Мальчишку передернуло.
– Потому что всех уже заебало бегать.
– Я испугался, что змея в дом заползла.
– А что, заползают?
– Бог миловал пока. Тебе что-то приснилось? Нехорошее?
– Да одно и то же.
– Что именно?
– Неважно, уходи.
Марин сел на диван, сложив руки на коленях. Нет, он не уйдет, пока не выяснит. Мальчишка отвернулся, словно стыдился случившегося. И вдруг торопливо заговорил, желая поскорее избавиться то ли от мучительной тяжести сновидения, то ли от навязчивого внимания Залевского.
– Падал. С крыши. В первый момент – уверенность, что меня обязательно подхватит…. подхватят, и вдруг вижу, что внизу никого нет, и ловить меня некому. И навстречу летит асфальт. Ну, знаешь, когда ясно, что уже ничего не исправить. Такая мгновенная очевидность неотвратимого «шмяка». Ты несколько секунд – а это очень долго, поверь, – осознаешь, что сейчас умрешь.
Залевский заподозрил, что за этим что-то кроется.
– Почему крыша снится?
– Потому что стоял на ней однажды, думал… спрыгнуть.
– Был повод?
– Был.
– Ну?
– Меня шантажировали.
– Было чем?
– Было.
– Ну?
– Я был у … одного человека. Я был… с ним. И там нас… меня засняли… на видео, а потом шантажировали. Я не заметил, что снимают. Обещали выложить в интернет, если я уеду на проект. Я во время проекта каждый день ждал, что они сделают это, вывалят в сеть.
Залевский почувствовал, как внутри перекатывается тяжелый сырой ком, как трудно становится дышать, думать.
– Но это же не было насилием? – уточнил он, хотя уже был уверен в своем подозрении.
– Нет, – ответил мальчишка.
– Ты любил этого человека?
– Я… доверял ему. Он мне помогал.
– А мне ты, значит, не доверяешь?
– Ты же меня все время фотографируешь. В том числе исподтишка. И я не понимаю зачем. Я же с тобой рядом. Живой. И я тебе всё о себе рассказал. Тогда, на берегу. Фотосет этот. А ты мне о себе – ничего!
Он повалился на подушку и укрылся с головой.
Залевский поднялся, выключил свет и побрел к себе. Вот значит как. Вот значит как! Рехнуться можно. Ему захотелось стукнуться головой об косяк, чтобы немедленно выбить из нее то, что он услышал.
Надо бы лечь и немедленно уснуть. Приказать себе. Но он таращился в потолок, туда, где сходились полы чертовой юбки из цветных сари. Сознание хореографа уже крутило это видео. С его мальчишкой в главной «роли». Но он все же поехал. Полгода – или сколько там длился проект? – он выходил на сцену, пел, бился за себя… И ждал, что в любую минуту с ним может случиться вселенский позор, после которого у него просто не останется выбора. То есть. Каждый раз. Выходя на сцену. Он работал. Как последний раз в жизни. Ну, что ж… Это цена, да. Жить с этим не получится. А если жить, то забиться в глухую нору и никогда больше не выходить на сцену. Всё слишком однозначно. Никакой другой, общественно приемлемой, трактовки видеоряда быть не может. Да, общество не приемлет такие откровения. И ведь он до сих пор, наверное, ждет. И никто не предостерег его, никто не защитил, никто не придушил тварей. А будь у него отец, он бы точно защитил? Вот если бы узнал. Или выгнал бы его из дома с проклятьями? И ладно бы еще – любил! Но ведь нет! До-ве-рял! А Залевскому, значит, не доверяет. Дурачок. Да ведь этот же, которому доверял, и устроил ему западню – не хотел отпускать пацана. И он считал это предательством! Да это же чистая уголовщина! Этот чертов многоугольник не влезал в голову. Голова – круглая, углы мешают. И сознание Залевского услужливо подсказало ему единственный способ покончить с этим: назначить виновным жертву. Виновным в собственном поругании. Да, он сам виноват! Тем виноват, что он – такой. И в том виноват, что оказался в такой ситуации, виноват в том, что с ним произошло! Ведь почему-то именно с ним, а не с тысячами других!
Залевский едва дожил до утра и ушел в бар.
– Виски! Джалди каро! (Побыстрее!)
Он начинал хмелеть. Очень хотелось перебить чем-нибудь ночное открытие. Он вызвал в памяти свой позор на пляже. И накатило. Мутная волна бешенства ударила в голову. Его трясло от ярости. Этот человек унизил его. Да так, что хореограф едва не потерял уверенность в собственном профессионализме! Каким ничтожеством он выглядел! Даже в собственных глазах! Этот человек обыграл его по всем статьям. И в главном: в цене каждого своего выхода на сцену – этот человек поставил на кон свою жизнь.
В висках стучало – казалось, начался обратный отсчет. Он не хотел таких сложных, таких болезненных отношений. Он настроен был на простые и понятные. Никогда еще Индия, его сокровищница и питательная среда, край неги и шанти, не превращалась для него в пыточную. Он влюбился так, что не помнил себя. А теперь еще и это…
Вторую бутылку виски он опорожнил почти залпом. Он чувствовал, что устал до изнеможения. Что сыт по горло этим парнем, его проблемами, амбициями и терзаниями. Его грубоватыми шуточками. Он просто отравился им. Он делал его, Марина, слабым, зависимым. Почти больным. Им, знаменитым хореографом, бесстыдно манипулируют. Мальчишка въелся в его плоть, как муха-ктырь – один из самых яростных хищников. Маленький, но невероятно прожорливый, мощный и быстрый. Он способен прокалывать жесткие хитиновые оболочки жуков и легко справляется с добычей, которая значительно превышает его размеры. Мордой кусает. Хоботком. Хищник хватает жертву своими мощными лапами и насаживает ее на свой хоботок. Впрыскивает в тело жертвы некую комбинацию ядов и ферментов, которые растворяют мягкие ткани, после чего ему остается только выпить внутреннее содержимое. Именно это с ним сейчас и проделывали. И он знал, что на месте укуса уже образовалась незаживающая ранка, которая, возможно, будет долго гноиться. Он ведь, бог весть, почему, вообразил себе, что они так близки внутренне, что уже буквально текут в крови друг друга… А оказалось, что в его крови течет разъедающий плоть и душу фермент…
Сквозь шум в ушах просачивались редкие волны отчетливых звуков, наматывались на веретено в висках: береги меня… не отпускай меня… Но он больше не поддастся дьявольскому мороку!
Ночью в их дом ударила молния. Рассыпалась искрами по крыше, запалила сухие пальмовые листья навеса, с треском лопалась краска на балясинах, сворачиваясь, сползала, обваливалась на деревянный пол веранды. Рушились опоры и кровля.