Залевский недоумевал: ведь во всем, что касалось личной жизни, он считал себя сдержанным, осторожным и, пожалуй, даже прагматичным. Как же так случилось, что этот малый развел его, закрытого человека, на эмоции подобного рода – открытые и неконтролируемые? И чем это было для него самого? Неужели у него теперь появилась своя история, свои собственные эмоции и драма? Оказалось, что это – больно. Такое новое для него состояние. И оно требует выхода.
Он вспомнил, как в аэропорту мальчишка украдкой поглядывал на него – ждал то ли слова, то ли жеста. Впрочем, хотел бы что-то услышать – снял бы свои чертовы наушники. Как они бесили Залевского! Ах да, он же говорил, что высыхает без музыки… Марин не имел ни малейшего желания объясняться. Он сосредоточился на движущейся ленте транспортера, как будто она должна была привезти ему не багаж, а избавление. Подхватил свою кладь и зашагал прочь. Слышал, как за спиной жалобно попискивает колесиками перегруженный подарками и трофеями чемодан мальчишки, но не оглянулся, не махнул на прощанье рукой. Как будто не было их общей Индии, взаимного притяжения, влажных одиноких ночей и горячих тел на песке так близко, их общего прибоя и полнолуния, щекотного дыхания на щеке. Как будто не кормил его с рук сочащейся мякотью манго.
Они так и не стали никем друг для друга. Впрочем, нет. Марин подозревал, что они уже стали ноющей раной друг друга, потому что сквозь дыру в сердце, как сквозь «куриный бог», видна была только Индия.
Хореограф провалился в работу, как в колодец. Ничего не видел и не слышал вокруг. Но к величайшему его раздражению жизнь так или иначе напоминала ему об изгнанном из его сердца человеке. Мыслями ходил за ним по пятам. Завтрак пробуждал воспоминание о разнеженном в утренний час спутнике, сгребавшем острый соус чечевичной лепешкой. Процесс бритья вызывал бледный лик за плечом в зеркальном отражении. Иногда Залевскому казалось, что он видит его томительно прекрасное лицо в окружении босховских персонажей в унылом подземном переходе. Ему нельзя находиться в толпе! Никто не должен его касаться! Впрочем, ему уже все равно. Просто никак не удавалось избавиться от навязчивых видений. Он даже не разобрал дорожную сумку: боялся, что вместе с легкомысленной летней экипировкой с въевшейся в нее оранжевой пылью на пол посыплются жаркие и мучительные воспоминания.
Но любимая труппа и захвативший его замысел двух одноактных балетов вскоре прогнали видения, и, казалось, освободили от обиды. Ей на смену пришло чувство совсем иного рода. Он желал теперь реванша, который поставит точку в этой нелепой истории.
Хореограф размышлял о том, что самые мучительные драмы происходят внутри, и этот конфликт и есть духовная жизнь человека. В этой борьбе нет победителей. И человек так никогда и не узнает, каков он, если не попадет в условия, требующие окончательного выбора. Вот эти условия и есть момент истины. Но это – испытание для сильных. Слабых сия чаша отчего-то обходит. Они будут гордиться своей праведностью – ощущением, дарованным им тем обстоятельством, что они всегда были на стороне покорного судьбе большинства. В затхлом лоне их недвижимой, невостребованной души убаюканы обе половины, обе сущности. У них никогда не хватит духу на свершения. И они умрут абсолютно счастливыми, оттого что всегда жили в ладу с собой. Завидная доля! Правда, они так никогда и не узнают, что такое эйфория. Одни люди бывают одарены ею кем-то талантливым, а другие – эти самые талантливые – способны одаривать, вводить других людей в состояние эйфории. Не всех, а тех, кто открыт навстречу.
34
Хореограф не знал, что целую неделю после возвращения мальчишка поминутно проверял, нет ли пропущенных звонков или сообщений. Не хотел звонить первым. Спустя месяц случился отличный повод: его пригласили выступить – заменить кого-то – в клубе на концерте, затеянном в честь Дня всех влюбленных. И он первым делом набрал номер телефона Залевского. Радостно сообщил новость и пригласил. Хореограф пообещал быть. Попрощавшись, юноша осознал, что не услышал в голосе собеседника ни тепла, ни искреннего интереса. Впрочем, возможно, тот был просто занят.
Залевский не собирался идти в клуб. Устал чертовски от дурацких поздравлений с новомодным праздником, от натужно игривого тона невыносимо задорных коллег, был к тому же зверски голоден. Донес свое скверное настроение до ближайшего шалмана и, уже сделав заказ, обнаружил за барной стойкой двух подружек мальчишки. Улыбались ему искренне, смеялись заразительно, корчили смешные рожицы. Какие же они хорошенькие! Он понял, что этот вечер ему уже не принадлежит.
– Почему вы здесь? Почему не в клубе?
– Мы наказаны, – пожаловались девушки. – Султан сердится.
– И как наказывает? – всерьез заинтересовался Залевский. Это было что-то новенькое, незнакомое. Оказалось, он может наказывать!
– Как приехал, закрыл доступ к телу. Трогать нельзя. Развлекается без нас, – перечисляли девушки.
– Садист, – прокомментировал Марин, – лучше бы выпорол.
– Лучше, – охотно согласились барышни, – но не свезло.
Значит, приехал и не захотел, чтобы его касались (трогали) девушки… Или действительно наказывал их за походы по клубам без него? Собственник и ревнивец.
Пили и дурачились, пока не пробил час. Ловили такси. Еще какое-то время бродили по клубу, заряжались спирным в баре, почему-то всех троих душил неконтролируемый смех. Они не слышали плоских шуток косноязычного ведущего и вообще едва помнили, зачем пришли. Девушек окликнули знакомые, и Залевский потащился разыскивать парня. Зачем? Наверное, чтобы подбодрить или воодушевить – как получится. Он сегодня добр.
Распахнув дверь гримерки, хореограф застыл на пороге. Мальчишка даже не открыл глаза. Его красивые руки были заняты девушкой, требовательный рот терзал ее губы… И она… она так горячо принимала его, отвечала ему… Им было плевать на всех… Марин был опален этой жаркой волной, не мог оторваться от зрелища. Мысли его путались. Что это? При чем тут девчонка? Залевский не ожидал… Картина потрясла его. Откуда в его мальчишке столько напора, жадности?… Он же совсем другой… как казалось… Нет-нет, он был в этот момент прекрасен! Но… Как же он любил в нем мужчину!…
Придя в себя, хореограф затворил неслышно дверь и поплелся в зал, переваривая увиденное, стараясь справиться с охватившим его смятением. Был раздосадован тем, что его понесло к парню перед выступлением. Зачем он искал его? Чего хотел? Трогательно напутствовать? Похлопать по плечу? Смешно. А девчонка – это не любовь. Это – поворот ключа зажигания.
Марин чертыхался, заблудившись в каких-то конструкциях, и уже оттуда услышал рубленый конвульсирующий бит, а потом хриплый рык и стон парня, звучащий в такт биту. Это был секс и драйв! Ну еще бы! После такой подзарядки!
Выбравшись из западни, Залевский смотрел, как двигался парнишка на сцене, словно продолжал то, что делал с девушкой в гримерке. Только теперь это была разрядка. Вот это да! И вдруг услышал знакомые слова: «не останавливай меня!» – те же самые, теперь такие точные и выразительные в новой аранжировке. Так снайперски бьющие в цель! Взлетал на пик мужских амбиций, но проговаривался в рефрене. Как он мог тогда не понять? Еще учил его работать над текстом…
– Не смотрите на меня! – крикнул мальчишка в зал. – Делайте это вместе со мной! Чувствуйте!
Это выглядело вуайеризмом толпы. Не смотреть не получалось. Разве можно оторваться от такого зрелища? А все, что удавалось делать вместе с ним – это дышать.
Залевский едва пережил этот бит, заставлявший его вибрировать буквально на клеточном уровне – мембранами. И вдруг его коснулся щемящий минор прямого обращения мальчишки к нему, Марину. Нечто такое – зовущее, как дорога к морю, когда нарастающий стук собственного сердца громче шагов; томительно узнаваемое, знойное и влажное, что гнездилось глубоко в сознании, там, куда он не позволял себе заглядывать. И текст, смысл которого – до спазма гортани – долго еще терзал Залевского: не отпускай меня! И откуда берется столько страсти?
Он не слышал слов, но ему казалось, что парень поет о том, что они вернулись в холодный город, где все началось. Они ищут исходную точку, тот первый день, чтобы прожить его заново, иначе, медленней. Чтобы заново всмотреться друг в друга. Но нельзя вернуться в прошлое. Время осыпается за спиной, и только в сердцах остаются воспоминания, разочарование и отчаяние. Они спасли свои тела от пожара, бросив там свои души. Души не боятся огня. Они будут гореть друг другом, любить друг друга в том волшебном краю. А в этом вечно хмуром городе бродят теперь их неприкаянные пустые тела.
Ему казалось… Он же помнил: их души обнимали друг друга в полоне огня. Они оставили их там, бросили, а сами спаслись бегством…
Хотел бы Марин вернуться и прожить все заново, иначе? Медленно… И с другим финалом. И чтобы на месте спекшегося сгустка вновь забилось ликующее сердце.
В самой ли песне была заложена, или в его исполнении рождалась эта невероятная магия? Или Марин просто забыл, как звучит этот голос? Теплый и шероховатый баритон, постепенно разгорался, как пламя костра, и вдруг взвился искрящимся фальцетом, озаряя ночь, обжигая искрами. Его космический фальцет, словно Млечный Путь, оплодотворяющий Вселенную. Мальчишка жил в лучах софитов и был так болезненно откровенен. И это была его настоящая жизнь. Три минуты он владел толпой, перетекая в нее голосом, эмоциями, дыханием. Марин чувствовал инъекцию подкожно, словно на его могучем теле отслаивался эпителий. И он один во всем зале, да и во всем свете, понимал, о чем сейчас поет этот парень.
Под рев взволнованной толпы Залевский думал о том, что дело совсем не в артистизме, а в невероятной человеческой глубине, во всех намешанных в тонком теле страстях, в том страшном и стыдном, чем держали его на крючке какие-то негодяи. И этого нельзя было вынести. Необходимо было как-то иначе объяснить себе все, оттащить себя от края этой бездны, чтобы можно было повернуться к ней спиной и уйти.