Хореограф — страница 57 из 66

– С чего вы взяли, что «ровно» – это достоинство? «Ровно» в искусстве, как на кардиограмме – смерть! На сцене должен быть нерв, драйв! Вы видели когда-нибудь живой нерв? Где там ровно? И достигается это не мышечными сокращениями, а сердцем, венами, яйцами в конце концов! Если вы понимаете, о чем я.

Топ-менеджеры корпораций улыбались ему, как чужому ребенку, который описался на Кремлевской ёлке – с легкой досадой, хоть и на эмоционально положительном фоне. При этом у каждой из сторон складывалось впечатление, что другая сторона сидит на специальных препаратах, которые делают человека не восприимчивым к доводам рассудка.

Хореограф осознал, что во весь рост встала угроза потери себя. Деньги оказались и спасением, и поражением одновременно. И Залевский пытался понять, стоит ли одно другого. Не Пиррова ли это победа? Зачем ему театр, в котором он не сможет быть собой, не сможет воплощать свои замыслы? За всем этим Залевскому уже чудился заговор, единственной целью которого было унизить хореографа, лишить его творческой индивидуальности, уникальности. Теперь он понимал, как работали его коллеги: они продали спонсорам душу.

– Вы же спонсируете хореографа, который заработал свое имя до вас и ваших вложений! Вы же сами приходите в театр за сильными ощущениями, за потрясением! А если речь идет об имидже корпорации, сразу норовите стать святее Папы Римского. Что за двойные стандарты? Почему вас как зрителя устраивает постановка, а как спонсора – нет? Вы что, когда приходите на работу, перестаете быть людьми? Вы превращаетесь в колесики вашей корпоративной машины?! О! Кстати… хорошая тема для постановки, если трактовать буквально… В стилистике Дзиги Вертова… Дейнеки… Родченко… Локомотив капитализма… завтра же засяду за либретто! Вы только покажите мне разок вашего хозяина. Я просто понять хочу, каков на самом деле машинист. Он мне интересен как персонаж.

И тут судьба выдернула из рукава джокера – «машинистом» оказался Толик. Да-да, вспомнил Залевский, сделка с дьяволом гарантирует вам: только знакомые лица!

– Видишь ли, Залевский, я твои постановки не очень люблю. Зачем эти умышленно корявые позы? Зачем эпатировать публику просто ради эпатажа? Это не честно. Имей в виду, я не сам захотел тебя спонсировать. Это мои девки увидели твой SOS в соцсети и насели. Меня гораздо больше заводит вот тот пацан, которого мы видели в клубе. Без всяких, заметь, дорогостоящих декораций и костюмов haute couture. И он не стремится меня эпатировать. И поет он не про меня, а про себя. И я ему верю. И меня это трогает за живое.

– Да что в тебе живого-то? Ну и спонсировал бы его, – огрызнулся Залевский.

– Не могу, – вздохнул Толик. – Он в отечественном рейтинге звезд пока никто. Мои акционеры не дадут мне добро.

– А ты из своего кармана.

– Это развращает, – поморщился спонсор, – и не приносит радости, вкуса победы. Пусть прорывается сам. Завораживающее зрелище, надо тебе сказать!

Ах ты ж, сука, разозлился Залевский, тебе в кайф смотреть, как пацан барахтается… Вот и оплатил бы зрелище!

Выбор был не из легких: продаться одному Толику, который брался финансировать спектакли полностью, или двум десяткам акул помельче, которые разодрали бы его в клочья, понаставили на каждом клочке свой логотип и превратили бы его театр в лоскутное одеяло.

40

Поздним вечером Залевский писал на своей странице в соцсети благодарность всем, кто способствовал привлечению спонсоров. Он еще плохо был знаком с интерфейсом ресурса, поэтому даже не заметил, что мальчишка удалил его из списка друзей. Листая из любопытства свою ленту новостей, он наткнулся на несколько свежих его фото. Это были «самострелы», или как сейчас говорят девушки, фотографирующие себя в клубных туалетах, – сэлфи. Он снимал себя перед зеркалом в ванной. Гримасы вместе с нанесенными маркером шрамами уродовали его лицо до неузнаваемости, но он выставил их на всеобщее обозрение. Выглядело совсем не забавой. Что с ним? Он больше не хочет быть красивым? Не стремится достичь совершенства? Но, глядя на снимки, хореограф отказывался принимать близко к сердцу то, что видел за гримасами и шрамами его опытный глаз, – боль, разочарование, отчаяние. Ему просто не было больше дела до мальчишки. Сегодня ему ясно дали понять, что парень стоит дороже, чем он, Залевский, со всем его творчеством, опытом, мировым признанием. Хореограф вовсе не фонтанировал ненавистью. Он уже выплеснул ее в либретто. И перевернул страницу своей жизни. Он вполне насладился процессом постановки.

Ночью Марин долго не мог уснуть. Он прислушивался к биению своего сердца и не ощущал его. Оно где-то потерялось. Заблудилось. Его сознание, словно глумясь, подсунуло сегодняшние фотографии, на которых мальчишка изуродовал свое лицо. Он больше не хотел выглядеть красивым и счастливым. Он хотел, чтобы было честно. Так, как он в тот момент чувствовал. Но разве Марин в своих спектаклях выставлял на посмешище и отдавал на съедение толпе мальчишку? Нет! Только себя!

Залевский зарылся лицом в подушку и разрыдался. Выл тоненько в пульсирующей тишине, закусив кулак. Что-то рвалось у него в груди, превращаясь в рыхлые волокна.

Потом он думал, что не плачут только слабые. Слабые ужимают свои эмоции до блевотных кошачьих комочков (опять же, выражение мальчишки), сглатывая обиды. Они ограничивают себя в эмоциях, лишь бы не расплачиваться болью за сильные чувства. Слабые боятся боли, поэтому готовы перетерпеть обиды, выкупая у судьбы лицензию на покой, на умиротворение, на удовлетворение скромных прихотей. Слабые довольствуются малым. А ему нужно всё и никак не меньше!

41

Он встретил безнадежное утро еще одного бессмысленного дня, вписанного в его рабочий график, как встречают мытаря. Его жизнь, зашифрованная в органайзере, собирала дань. Лежал и думал о предстоящем предательстве. Утешался скорбным опытом Бежара: «в каждом произведении есть нечто, подлежащее сожжению».

Новая постановка на выправленное либретто потребовала теперь от хореографа не только новой музыки, но и максимально напряженного внимания. Нельзя было ошибиться ни на один вдох, превращая циничный фарс в заурядную мелодраму. Залевский сосредоточенно следил, чтобы артисты не «проговаривались» ни лицом, ни пластикой. Тот же самый спектакль, но – плавно-салонный, пасторально-амурный! Никаких растленных римских патрициев, одни только красотки бабочки-стрекозки на голое тело, дуры-гусеницы, храбрые кузнечики – краснопёрки и синепёрки – и злой муха-ктырь с шипом где положено. Воплощению замысла немало способствовали костюмы – все сплошь шелка пастельных тонов. И когда, наконец, зрелище стало вызывать у него неконтролируемую нервическую зевоту, он счел постановку готовой к употреблению. Ни один критик не смог бы упрекнуть хореографа: спектакль был предельно отшлифованным и выверенным. В его шелковом полотне не было ни одного узелка. Это была по-настоящему мастерская работа – и артистов, и хореографа. Тем не менее, ему уже чудились аплодисменты, похожие на оплеухи.

Он даже не замечал, что работает по пятнадцать часов в сутки. Он не мог позволить себе ни минуты свободного времени. Он должен был так загнать себя, так устать, вымотаться, чтобы, вернувшись домой, упасть и в то же мгновение забыться до утра. Потому что каждая свободная минута, проведенная наедине с собой, приносила мысли о творческом самоубийстве.


Компромиссы – неизбежное зло. Обе стороны остаются одинаково неудовлетворенными. И если Марин точно знал, что он принес в жертву, то машинист бизнес-тепловоза Толик не мог понять, в чем подвох. Почему после предпремьерного показа, куда созвано было множество гостей, вместо ожидаемой восторженной реакции в прессе слышны вздохи разочарования. Да, не было никакого потрясения. Но было красиво. Разве красота – это мало? И тут же отвечал себе: красота – почти ничто, если она не одухотворена искренним внутренним посылом. Если не напитана кровью творца.

– Залевский, где кровь? – вопрошал он в недоумении.

– Застыла. Не сцеживается, – огрызался хореограф. – Ты хотел красиво, ты получил. Согласно калькуляции.

– Залевский, я знаю одного нереальной внутренней красоты мальчика. Так он сам зарабатывает.

– Он меня не интересует.

– А напрасно. Он устроил себе тур по городам и весям. Сам. С этой девочкой. И его обвиняют в недетской расчетливости. И знаешь, я тоже вижу, что в нем кроется взрослый прагматичный ум. И он понимает, что это – необходимость. А прикинь, был бы он сопливой размазней, побирался бы по спонсорам…

– Да, – охотно согласился Залевский, – он оказался расчетливей меня. Он не стал связываться со спонсорскими деньгами и теперь делает то, что считает нужным. А я струсил. Потому что театр, балетный спектакль большой труппы – это не только очень дорого. Это еще и большая ответственность перед людьми, которых я взял на работу!

– Ну, да, он-то может петь голым и босым… Только справедливости ради замечу, что аренда клуба тоже бабок стоит. Свет, звук, да и реклама…

– Хватит мне его в нос пихать! Я уже понял, что ты подсел. Так вот, держи себя в руках!

– А ты тогда не рассказывай мне, что я тебя нагнул. Сопротивляться надо было! А ты сломался. Я в твоем деле ни черта не понимаю, не знаю изнутри, не понимаю, как это получается, но мне важен результат! Мне нужно, чтобы о спектакле много и восторженно писали и говорили. И тогда будет иметь смысл упоминание корпорации, его профинансировавшей. В правильном контексте. А ты меня подставил. Ты мне ответь: на эти бабки можно было поставить что-нибудь фееричное?

– Конечно. Например, «Блудного отца» или «Польку-бабочку» в первой редакции. Зал безумствовал бы. Но тебе же надо, чтоб красиво и ровно?

Толик сопел обиженно.

– А на кой мне скандалы? Там же статья на статье.

– Мы можем поставить эти спектакли «на вывоз». Иностранный фидбэк тебя устроит? Отзывы в иностранной прессе?

– Всему свое время. Но сейчас мне надо внести посильный вклад в отечественную культуру.