Личное пространство индивидуума ныне, по мнению Бекетова, исчислялось не квадратными метрами, а гигабайтами. Оно полностью умещалось в персональный компьютер и телефон. Вход через волшебный портал – кусок светящегося пластика. А за ним – весь мир по индивидуальному выбору. Персональная подборка предпочтений и монтаж личного мироустройства «под ключ».
– Миша, добудь мне его компьютер. Ты же понимаешь, насколько все серьезно. Мы теряем личность, – приставал психиатр.
Алтухер, заподозривший, что доктор интересуется лэптопом хореографа в научных или личных целях, темнил и тянул резину.
– Да, понимаю, «мы его теряем». Я, правда, еще не слышал, чтобы пострадавших лечили их компьютером. Бубном – да. А компьютером…
– Такие времена, – развел руками психиатр.
– Он не носит его с собой. Только на гастроли берет. Ладно, попробую. Хотя еще не представляю, как! Надолго тебе?
– Чем дольше, тем лучше. Смотря сколько там информации. Часов на пять хотя бы.
– Черт, на что ты меня толкаешь? Он же не простит!
– Откуда ты знаешь? У него сейчас совсем другие реакции.
– Ну, вот что, ты – док, тебе и отвечать за его реакции. У меня есть ключ от его квартиры. Тебе надо – иди и возьми сам.
Каждое новое утро хореографа начиналось с чувства невозможности быть. Изо дня в день окруженный плотным кольцом заинтересованных в нем людей, он ощущал нелепость собственного бытия. Его угнетал ежеутренний механический ритуал сборов, последующая изнурительная необходимость ходить в те места, где нет единственного необходимого ему человека. Он изнывал от бессмысленности и бесплодности происходящего и не видел просвета. Смысл свободы теперь виделся ему в ее недостижимости, как в невозможности познать абсолютную истину, как в никогда не наступающем «завтра». День за днем он просыпался в очередном «сегодня». Если бы ему сказали, что он завтра умрет, это, пожалуй, не слишком бы его обеспокоило. В каком-то смысле в нем уже не было жизни. То, что он привык считать своей жизнью, не имело отношения к метаболизму.
Вчера он позволил своим артистам затащить его в новомодное ночное заведение. Кто-то рядом пил кофе с корицей. Кто посмел воскресить его бесов? Он постыдно бежал – от пряного запаха, от нахлынувших воспоминаний, от беспощадного грохота электронных миксов маньяка-диджея. Зашел в туалет клуба и замер: в черном мраморном полумраке, подсвеченном барочными канделябрами, иронично звучал невидимый клавесин, дразня старинным менуэтом. Он засмеялся. Поднял голову, чтобы поймать в зеркале свою нечаянную улыбку, и не увидел отражения: перед ним зияла пустота. А потом в ней появился кто-то другой и принялся мыть руки. И те несколько секунд, которые отделяли его от догадки, что черный пустой проем вместо зеркала – шутка декоратора, едва не стоили ему разума.
Щелкнул очередной костяшкой счет новый день. И ничего не изменилось. С полудня Залевский в совершенно выключенном состоянии маялся в зрительном зале. Его артисты что-то делали на сцене. И это «что-то» никак не складывалось ни у кого из них в художественный образ, оставалось невнятным эскизом к так и не родившемуся шедевру – пластическому этюду под названием «Одиночество». Разве они не понимают, удивлялся хореограф, что на сцене артист в одиночку не может показать одиночество во всей его разрушительной мощи? Как бы парадоксально это ни звучало. Контрапунктом одиночеству человека должна служить толпа. Он не замечает, что вокруг него множество людей. Все они водят вокруг него свои озабоченные хороводы. Они бьются о стену, которой он обнесен своим одиночеством, пытаются просунуть сквозь нее руки. А ему нет дела до всех этих людей. Ему нужен один – его человек. Но именно этого человека нет в его жизни. Одиночество в стиле… без всякого стиля. Не плодотворное и по этой причине желанное, как раньше, а вязкое, как трясина. Звенящее одиночество в гуще толпы. «Глас вопиющего в пустыне». Одиночество – это ощущение пустыни везде, где нет единственного необходимого тебе человека. Ну вот же – музыка. Вот этот звук – шелест песка… Что он заносит, что поглощает день за днем? Руины разрушенного храма? Звук больше не рождал жест, не приводил в движение статичную картинку. Оказывается, он по-прежнему раб. Теперь – вольноотпущенный. Только не нужна ему такая свобода – от жизни, от счастья. Оберон, почему ты не даровал мне свой волшебный рог, чтобы я мог протрубить в него, позвать тебя на помощь?
Залевский окончательно утратил интерес к происходящему и покинул театр. Мысли прыгали в его голове и нагло щерились, как обезьяны, коварно пряча от него за спинами ту самую. Он еще не понимал, какую, но точно – важную, от которой зависело что-то главное. Например, его жизнь. Или что-то еще. Он не мог вспомнить. Он не мог сосредоточиться. Повернул ключ зажигания, и звук заработавшего мотора спугнул докучливую стаю. В его сознании образовался люфт, в который просочились увертливые мысли, унося с собой так и не пойманный им смысл. Сейчас он вырулит из китового чрева паркинга, увидит знакомый городской пейзаж и начнет думать сначала.
Туман, осевший на город, лишил его привычных очертаний, размыл Москву до полной утраты форм, словно художник разбелил холст. Или устал от нее, от ее смрада и горечи утраченных иллюзий, и сделал подмалевок для новой попытки написать ее. Но хореограф был уверен, что любые попытки переписать этот город со знаком «плюс» – обречены.
Когда-то его занимала тема перехода, рывка за пределы. Он был потрясен красотой концепции, выкристаллизовал из нее самое яркое, что сразу обрело в его сознании видеоряд, который возможно воплотить в постановке с открытым финалом. Как там у Бланшо? Человек пронзает мир, завершая себя в потустороннем, где вверяет себя абсолюту (Богу, Бытию, Благу, Вечности), изменяя себе, привычным реалиям обыденного существования. И он собирался обязательно сделать это. Когда-нибудь потом, когда до дна исчерпает тему обыденного существования во всей ее физиологической достоверности. Когда захочет еще не познанной новизны последнего опыта – опыта небытия.
А теперь ему казалось, что его собственный, некогда прекрасный, мир погибнет именно так: медленно раствориться в тумане. Когда окончательно иссякнет вера, когда станет очевидным самообман, он тихо сойдет на нет. И не случится никакого яркого рывка за пределы. Просто поблекнет и угаснет пестрота ландшафтов и радость надежд. Вылиняют из памяти любимые лица и казавшиеся значимыми события. И этот туман, этот пробел в реальности – его грядущий удел.
Сквозь белесую клочковатую пелену по городским руслам струились потоки машин – красные и золотые огни, рассеянные микрочастицами водяной взвеси. Залевский ехал домой и размышлял о том, что в какой бы ряд он ни перестроился, какое бы направление ни выбрал, его поток все равно будет красным – кровавым, а не золотым. Потому что золотой – встречный. А он приговорен своим потоком, своей безвыходной встроенностью в него, хлебать венозную юшку, текущую в лобовое стекло. И ему отчаянно захотелось, чтобы в него вошел встречный золотой поток. Идея уже не имела отношения к фарам автомобилей, она выделилась в самостоятельную, в знакомую до ломоты, желанную до ломки, ту самую энергетическую субстанцию, что пронизывала светом и теплом каждую клетку его организма, каждый темный угол его сознания. Ему больше негде взять тепло и свет. Тело и сознание отказывались вырабатывать и то, и другое. Их доедала окружающая мутная сырость. Домой! Надо скорее добраться домой, довезти свои бренные останки, все, что удастся сохранить, до цитадели, чтобы там разжиться теплом и светом встречного золотого потока – из сокровенного источника, из его тайного электронного прибежища. Чтобы вернулось все живое…
48
Тем временем Бекетов исследовал в своем кабинете содержимое лэптопа Залевского. Наряду с видеозаписями его собственных постановок и балетов других хореографов, он обнаружил множество аудиозаписей, что тоже вполне укладывалось в рамки профессиональных интересов. Но было и кое-что горячее: прежде всего – большой альбом фотографий не знакомого психиатру парня. И внушительное количество его видеороликов. Что до фотографий, то сделаны они были, несомненно, с чувством. Он бы даже сказал – с любовью. Фотограф не просто снимал, а любовался объектом съемки. Что именно могло его так вдохновить? И в лице парня читалось столько чувств, столько нежности и ожидания… Ожидания чего?
Когда же дошла очередь до видеозаписей, Бекетова повело. Что-то здесь было не так. Не так, как он привык, не так, как он себе это представлял. Чем дольше слушал, тем выше поднимались его брови. Странный парень. Певцы, был уверен психиатр, это такие ряженые люди в телевизоре. А здесь… Он вглядывался в лицо поющего юноши и пытался понять, в чем, собственно, дело. Отнюдь не смазлив, не брутален. Какие там нынче критерии естественного отбора? Но его сумеречный образ – подспудной внутренней силы и наполненности – непостижимым образом притягивал взгляд. И цепко держал мощный зрительный контакт: глаза в глаза – невозможно вырваться. В эмоциональном надрыве артист шаг за шагом восходил к экстатическому состоянию. И это его восхождение воздействовало на психиатра неведомым ему ранее образом. Музыка, голос, сам певец и все то странное, что он вольно или невольно проделывал со слушателем, фактически меняло морфологию сознания. Эффект был кумулятивным. Так вот, значит, на каком фугасе подорвался хореограф!
Бекетов машинально скреб пальцами голову. Черт! Он же – профессионал! Как же это его так закрутило? И как теперь открутить обратно? Как вернуть себя в рабочее состояние? Да, творческие люди – особая статья. Что-то с ними определенно не так. Или это новое поколение таким уродилось? Позволяющим себе… открытые чувства… прилюдно… Всё – на продажу… Или себя – на растерзание? Черт их разберет!
Тыкал негнущимися пальцами в телефон, едва попадая в нужные цифры – звонил Алтухеру.
– Тебе знаком такой исполнитель? Паренек из талант-шоу…
– Впервые слышу. Мне танцев хватает.