Хороша была Танюша — страница 46 из 78

Из окна кометы было очень плохо видно, что творится на причале, на котором остались они, мама и папа, – брызги летели прямо в стекло, но я успела выхватить взглядом папу. Он стоял в сером плаще с непокрытой седой головой, неподвижно, как солдат в карауле, и смотрел прямо пред собой, как будто видел что-то такое парящее над озером. Может быть, он просто смотрел на чаек, но мне до сих пор кажется, что там было что-то другое, чего не видели ни мама, ни я.

Я, жирдяйка Соня Крейслер, в тот момент думала уже о том, что вот же напротив меня сидит удивительная Таня Брусницына, одетая, как и все прочие, в какую-то затрапезную курточку и резиновые сапоги, но все равно невозможно красивая, и что мне непременно нужно будет с ней подружиться. А ведь если разобраться, дружба – та же любовь, только без секса. Но это я сейчас так думаю, а тогда понимала только, что вот мы направляемся через озеро в неизвестность под названием совхоз Толвуйский, я и Таня Брусницына, и это так хорошо, что почти невозможно. И мне захотелось рассказать всем, кто поступил вместе со мной в университет и ехал сейчас в этой комете, что я вовсе не жадная жирдяйка, а очень даже компанейская девчонка, которая всегда готова прийти на помощь, как, собственно, и учила правящая коммунистическая партия. И я сказала, глядя на Таню, но так, чтобы слышали все:

– Может быть, кто-то проголодался? У меня чай есть и бутерброды…

Мой голос прозвучал заискивающе жалко, и я при этом как будто услышала его со стороны. Как будто это вообще не я сказала, а кто-то другой. Повисла недоуменная пауза, потом длинный парень по фамилии Волков произнес с издевкой:

– А что, может, тут кто-то боится похудеть?

Ребята заржали. И девчонки тоже.

Я сжалась колобком и вцепилась в свой рюкзак с провизией.

– Ну выкладывай, что там у тебя есть, – Волков бесцеремонно потянулся к рюкзаку.

– Чай, бутерброды, – еле слышно повторила я и, кажется, покраснела.

– Давай сюда все, – он отнял у меня рюкзак.

Хорошо, что бутерброды лежали сверху, в целлофановом пакете.

– О, да тут действительно есть чем поживиться. Иди ты, с ветчиной…

Распахнутое чрево рюкзака аппетитно дохнуло. И мне действительно мучительно захотелось есть, но Волков уже распотрошил пакет с бутербродами, заботливо завернутыми мамой в бумагу.

– Так-с, а что тут у нас еще? – он вынул из рюкзака банку тушенки. – Реквизируем в пользу голодающих…

– Прекрати, положи на место, – подала голос Маринка Саволайнен, неброская девушка с кривоватыми лодыжками, которая держалась возле Тани Брусницыной. Насколько я поняла, они дружили еще со школы.

– А что, боишься, тебе не достанется?

Маринка легко шлепнула его по руке:

– Положи, я кому сказала!

– Perkele! – Волков выругался по-фински, но я уже знала, что perkele означает просто «черт» и что для финнов это очень грязное ругательство, которое нельзя произносить при женщинах.

Возникла небольшая перепалка, во время которой я незаметно сунула тушенку обратно в рюкзак. Мне самой было немного стыдно, что я вот так хомячу припасы, но я же вовсе не собиралась кормить ими какого-то Волкова. Обхватив рюкзак обеими руками, я уставилась в окно, за которым не было ничего, кроме бесконечной воды. Потом возле меня кто-то грузно опустился на лавку, и я ощутила бедром чужое, почти приятное тепло, исходящее будто от печки. Но это была просто Галя Василихина, Василиса, как успели ее прозвать на курсе. Толстая, очень некрасивая девушка с синими от прыщей щеками и жидкими волосиками, облепившими круглую, как шар, голову, втиснутую в плечи.

– Ты понапрасну припасы не разбазаривай, – она произнесла вкрадчиво и почти доверительно прямо мне в ухо. – Еще неизвестно, чем нас накормят вечером и где поселят.

Василиса была самой старшей на курсе, она успела окончить медучилище и потому держалась особняком, не больно-то жалуя шмакодявок. По-фински она говорила довольно сносно, за это и ее взяли на курс, несмотря на недостаток прочих гуманитарных знаний. В отличие от всех нас, Василиса обладала большим житейским опытом, и это качество внушало уважение, по крайней мере мне. Потому что, едва выпорхнув из школы, я и понятия не имела, что оно вообще такое – взрослая жизнь.

– Тушенка у тебя есть, это хорошо. Чай взяла?

– Да, пачку индийского со слоном.

– На общий стол не клади, сами вечером попьем. Кипятильник взяла?

– Нет.

Мне ничего такого просто в голову не пришло. Я думала, что кипяток живет только в чайнике.

– Не беда, у меня есть. Сигареты взяла?

– Что? Нет, я не курю.

Василиса выпустила какое-то странное слово, хлопнув себя по жирной ляжке, и я поняла, что это тоже финское ругательство. Но что оно означает, постеснялась спросить.

Почему-то я очень хорошо запомнила эту поездку, в мельчайших подробностях. Дальнейшая студенческая жизнь помнится отрывками, эпизодами, небольшими вспышками света внутри перманентно темной и очень холодной зимы. В Лапландии такое протяженно холодное и темное время называется kaamos. И сейчас я думаю, что наше путешествие было символично: мы отправлялись не просто из города в отдаленный совхоз, а как бы в этот самый kaamos, который тянется до сих пор. Но тогда мы еще умели смеяться без повода, потому что никто не знал, что там впереди, в будущем.

Когда комета причалила к пристани, нас уже ожидал совхозный грузовик, точно такой, как показывали в кино, с деревянным кузовом, и шофер со скуластым обветренным лицом скомандовал: «Залезай, мелочь пузатая!» В кузове трясло и мотало, болтало и трепало. Мы с Василисой оказались прямо посередине, и ребята смеялись, какой надежный у нас центр тяжести. Василиса охала на ухабах, а потом выдыхала: «Вот приедем на место…» Но что такое особенное должно было случиться на этом самом «месте», я так и не поняла. Мне только до синяков отбило задницу, да так, что еще дня три сидеть было больно.

Совхоз Толвуйский представлял собой сплошные картофельные поля на многие километры окрест, по которым бегали редкие тракторки, навевая известный образ «бразды пушистые взрывая, летит кибитка удалая». За тракторком по борозде двигались студенты, собирая в ведра картошку, затем ее из ведер пересыпали в мешки, помогая совхозу выполнить план, а родине – продовольственную программу. Где ночевали тракторки и трактористы, оставалось непонятным, потому что вокруг не было ничего, кроме этих бескрайних полей и пары брошенных домов, в одном из которых жили мы, а в другом, метрах в двухстах от нас, поселили «химиков», то есть мужиков, отбывающих условное наказание с обязательным привлечением к труду. По вечерам, когда случалось свободное время, «химики» забредали в нашу столовую, объясняя свое появление фразой «А чё, нельзя?», и я их смертельно боялась, потому что это были люди из параллельной, запредельной реальности, которые наверняка знали то, чего не дай бог мне когда узнать…

Однажды вечером мы с Василисой чистили в столовой картошку. Василиса считалась кем-то вроде моей подруги, мы и по борозде шли вместе, хотя по большому счету нас не объединяло ничего, кроме толстых задниц. Может быть, ей нравилось во мне именно это, то есть не задница как таковая, а то, что я не стану смеяться над ее габаритами. А может, мне можно было рассказать то, чего вообще никому рассказывать не стоило. Я была девушкой молчаливой и не стала бы трезвонить, что на практике в горбольнице Василиса ухаживала за выздоравливающими пациентами, «легкоранеными», по ее выражению, и однажды влюбилась в электрика, который потерял руку после удара током. И ей даже показалось, что он тоже в нее влюбился, и она думала уже, что после выписки они поженятся, и она возьмет на себя всю домашнюю работу, а электрик устроится сторожем, например, потому что без руки больше не сможет работать электриком. Но потом он выписался и пропал… На этих словах несколько слезинок из Василисиных глаз упали в бак с картошкой, и мне стало ее очень жаль, но не потому, что ее бросил электрик, а в глобальном смысле. Я полагала, что в нее вообще невозможно влюбиться. Разве можно не замечать синие от прыщей щеки и жидкие волосенки на круглом, как шар, черепе. То есть я думала, что Василиса попросту сочиняет про свои сексуальные приключения в горбольнице. Ну приличное же заведение, в конце концов…

Сейчас я понимаю, что стоило Василисе повернуться к легкораненому тылом, как ее выдающаяся корма заслоняла собой не только прыщи, но вообще весь белый свет.

– Ну что, теперь ты скажешь, что я развратная девчонка? – всхлипнув напоследок, Василиса утерла пальцами нос. – И больше не захочешь со мной дружить?

В этот момент дверь распахнулась, и в проеме на фоне звездного неба нарисовалась парочка мужичков, покуда трезвых, но от природы веселых и беззастенчивых.

– Привет, красотулечки, – произнес белобрысый «химик» с трехдневной щетиной на длинном худом лице. Его кадык на каждом слове ходил топориком вверх-вниз.

«Красотулечки» – это была откровенная лесть.

Второй «химик» выглядел поскромней и поприличней, вообще казался затертым этим белобрысым и прятал лицо под надвинутой на глаза кепочкой.

– Хорошо тут у вас, тепло.

Белобрысый бесцеремонно уселся за стол на струганную деревянную лавку. Второй химик так и остался в дверях, прислонившись к косяку.

– Чайком угостите? – белобрысый подмигнул Василисе, и та как будто обрадовалась, сразу засуетилась.

– Меня, между прочим, Васей зовут.

– Галя, – радостно отозвалась Василиса.

– А ты чего смурная? Кто тебя обидел? Расскажи, мы разберемся, – он потянулся ко мне заскорузлой лапой, пытаясь ухватить за рукав.

Бросив нож и картошку, я резко развернулась и вышла на кухню, где на дровяной плите дышал паром чайник. Там было почти жарко и сытно пахло едой.

– Стаканы принеси, – прокричала мне Василиса, решив, что я за ними и пошла.

Нет, как она могла любезничать с этими дикарями! Я уселась возле плиты, не желая возвращаться в столовую, подкинула поленьев в черную пасть и неожиданно ощутила резкое, пронзительное одиночество. Я была, как вырезанная из бумаги фигурка, приклеенная поверх лубочной картинки с печкой, деревянными лавками и занозистым грубым столом, сколоченным на скорую руку. Свистел чайник, трещали поленья в печи, а мне не хотелось ничего иного, как только сидеть вот так, протянув руки к жарко пышущей плите.