ла.
Рядом с Василисой сижу я, Соня Крейслер. Симпатичная кругленькая девушка с толстыми щечками и в больших очках в роговой оправе. У меня задумчивое лицо, руки застенчиво сложены на коленях, а кофточка, кажется, застегнута не на ту пуговицу. Если присмотреться, в вырезе кофточки можно разглядеть маленькую подковку на золотой цепочке.
Но что, черт возьми, делает эта фотография в доме Сергея Ветрова? Как она попала сюда прежде меня самой? Едва совладав с волнением, я отправила альбом обратно в ящик и поспешила убраться из кабинета Петра Андреевича. Все-таки есть вещи, которые даже не стоит стремиться понять, потому что все давно уже решено за нас, и отнюдь не хозяевами жизни, то есть людьми, которые почитают себя таковыми. У жизни нет хозяев, она сама выруливает в нужную колею. Надо только научиться терпеть.
Поезд уходил вечером 29 декабря, а рано утром того же дня, едва я успела проснуться и побрызгать в глаза из рукомойника остывшей за ночь водой, в дверь забарабанили кулаком грубо и решительно по местной привычке, угрожая выбить дверь: «Хозяева! Открывайте!» Я не успела надеть очки, но пошла открывать, потому что хозяева спали после вчерашнего, и мне не хотелось их будить – я не знала, как вести себя с Шашей. Кричать и брыкаться вчера я постеснялась, потому что сама оказалась бы виноватой, тетя Оку частенько обсуждала со мной местные сексуальные происшествия, приговаривая: «Сука не захочет – кобель не вскочет». Может, тетя Оку и не слышала ничего, и я сегодня спокойно уеду, а там, глядишь, и Шаша свалит в Мурманск. Поэтому, едва запахнув халат, я впустила в дом клубы морозного пара, вместе с которыми ввалился огромный почтальон в ушанке, натянутой по самые брови, и с красным носом.
– Ты, что ли, Крей… Крей-слер, – он прочел по слогам.
– Да, – сердце у меня почему-то сжалось тугим комочком.
– Телеграмма тебе, распишись вот тут, – он протянул мне бланк и шариковую ручку, и я оставила росчерк там, куда указал он толстым слоистым ногтем.
– Ну бывай, – сунув бланк во внутренний карман, почтальон быстро удалился, а я, подслеповато щурясь, поднесла телеграмму под тусклую голую лампочку, чадившую возле рукомойника.
На желтом бланке бездушными серыми буквами было отбито: «Твоя мама умерла хороним 30 декабря тетя Катя». Как это моя мама? Что значит умерла? И откуда вдруг тетя Катя… Нацепив очки, я прочитала телеграмму еще раз. Нет, все правильно, там именно так и было написано: «Твоя мама умерла».
– Тетя Оку! – закричала я бесстыдно громко, надеясь, что, может, я что-то еще не так поняла, а тетя Оку сейчас встанет и все объяснит. – Тетя Оку!
– Что, что случилось?
Тетя Оку – растрепанная, в длинной застиранной рубахе – приковыляла ко мне, на ходу пытаясь подхватить шпилькой седые пряди.
– Тетя Оку, мне пришла телеграмма, в ней написано, что ма… что моя мама… – я не смогла произнести, что же случилось с мамой, потому что с ней этого никак не могло случиться.
– Ой, погоди, я сейчас очки надену…
Тетя Оку засуетилась, но очень медленно, а я не могла, не могла больше ждать ни одной секунды!
– Да тетя же Оку!
Тетя Оку застыла с телеграммой в горнице под малиновым абажуром, пытаясь, может быть, вычитать за серыми буквами что-то иное, нежели то, что там действительно было написано. Потом у нее задрожала рука, и она медленно опустилась на стул, не выпуская телеграмму из рук.
– Ой, девонька, – на выдохе выпустила она из глубины. – Ой, горе-то горькое.
– Что?.. – я слепила дрожащими губами.
– Мамка-то твоя умерла-а! – сокрушенно покачивая головой, тетя Оку затянула нараспев: – Да ты поплачь, поплачь, милая-а. Поплачь, не стесняйся-а…
Слезы хлынули у меня ручьем, я кинулась к тете Оку и, упав на колени возле ее стула, прижалась к ее ногам, заревев в голос.
– Эй, да вы чего?
Лохматая голова Шаши свесилась с печи, он осоловело поглядел на нас и, не дождавшись ответа, стек на пол. Тетя Оку протянула ему телеграмму.
– Да ё… – Шаша выругался длинно и грязно. – Чего вы развылись-то, дуры? Мамка, ты давай-ка ей налей, пускай сперва выпьет, а там и решим, чего там можно поделать-то, дак…
Тетя Оку, аккуратно отстранив меня, заковыляла к буфету, в котором томилась заранее отлитая поллитровка вчерашнего пойла.
– Подымайся, – Шаша протянул мне руку, потом подхватил подмышки и усадил на диван. – Запей первое горе-то, полегчает. Я по себе знаю.
– Какое там у тебя было горе? – ответила я с ненавистью, не желая принимать сочувствия от своего обидчика.
– Какое-какое? Я Афган прошел. Друга там потерял…
– Да помолчи ты! – цыкнула на него тетя Оку. – Выпей, выпей, деточка. А я пока что поесть приготовлю. Поминки заодно справим…
Выпив залпом полстакана самогона, я впала в тупое безразличие, но как будто действительно проглотила первую, самую сильную боль. В голове моей остались самые простые мысли, вроде той, что вот тетя Оку отправила в печь вчерашние калитки с пшеном, вот она ставит чайник на электроплитку… Шаша устроился рядом со мной, взял за руку, потом осторожно погладил по голове и, кажется, сказал, что если в городе будет очень плохо, чтобы я скорей возвращалась в Кестеньгу. А я подумала, что хуже, чем есть, уже быть не может.
Радиоточка включилась сама собой, пропикала утреннее время, в котором у меня уже не было мамы. Тетя Оку попросила меня рассказать, кем была мама, как ее звали, сколько ей было лет, что она особенно любила делать и где познакомилась с моим папой. Я отвечала сухо, как на экзамене, хотя понимала, что на поминках надо хвалить покойника, чтобы его сразу же взяли в рай. Но рая в СССР не было, и покойники зависали в междумирии. Впрочем, кто его знает, как там оно получилось на самом деле.
Время шло. Я сидела бездвижно и смотрела прямо перед собой, равнодушная ко всему. Кажется, перевалило за полдень, а я все так же сидела, желая только, чтобы скорее протекли эти часы до вечера, когда поезд увезет меня в город и я там на месте непременно все выясню. Тетя Оку меж тем хлопотала возле печки, Шаша выходил во двор за дровами, и я слышала, как поленья раскалываются под его топором с глухим безнадежным стуком. Потом мы еще выпили напоследок.
Вот так, с тетей Оку, которая приютила меня только потому, что лишние деньги не помешали, и своим насильником Шашей я проводила на тот свет свою маму Варвару Ивановну зимой 1987 года. Помню, что тетя Оку спела за столом своим низким гортанным голосом ту самую карельскую песню про смерть, которая подошла на лыжах к самому нашему порогу.
Вечером Шаша проводил меня к поезду. Дорогой он допытывался, что же там такое могло случиться, что моя мама взяла и умерла. Она чем-то болела? Я только отрицательно мотала головой, крепко сжав губы, чтобы не разреветься. Так же молча я села в поезд, а Шаша стоял на перроне и смотрел в окошко моего купе, пока не тронулся поезд. Я сразу же легла спать, но уснуть так и не сумела, мне все казалось, что это какая-то ошибка. Вот я приеду домой, позвоню в свою квартиру, и мама откроет мне дверь как ни в чем не бывало.
Поезд приходил в шесть утра. От вокзала как раз отправлялся первый троллейбус в сторону моего дома, и я почти бежала от остановки направо и вниз, волоча за собой огромный чемодан с подарками, которые упаковала еще позавчера, и полувслух твердила как заклинание: «Ма-ма-ма-ма-ма-ма…» Дверь открыла мама. Только теперь она была огненно-рыжей, в бигудях и дурацком фланелевом халате.
– А-а, это ты, а мы-то уж думали, не успеешь, – равнодушно произнесла мама, и по странному выговору нараспев я поняла, что это тятя Катя, мамина сестра из деревни Растрепино.
– Тетя Катя? – спросила я, чтобы удостовериться. Так случается во сне, когда вроде бы попадаешь в свою квартиру, а в ней все не так. И вроде бы тебя встречают родные, только какие-то странные.
– Тетя Катя. А то кто ж. Проходи, коли приехала.
Меня немного покоробил ее хозяйский тон, но я не стала перечить. Я не могла избавиться от ощущения, что это какая-то злая колдунья, которая похитила мою маму и прикинулась ею.
Кинув сапоги по привычке у самой двери, я прошла с чемоданом в свою бывшую комнату и опять попала в тот страшный сон. В моей комнате жил злобный гоблин. Исчезло зеркало со стены, у кровати на полу стояло блюдце с окурками, на стуле висели рабочие штаны, а в углу валялись заскорузлые мужские носки. И книжной полки с моими книжками больше не было над столом. Вместо нее висел календарь с Софией Ротару.
– Тут Гришка теперь живет, – объяснила тетя Катя. – Он сегодня в ночную смену, так что придет сразу в траурный зал. А мы с тобой чаю попьем покудова.
– Тетя Катя, – почти крикнула я, желая разбить морок. – Что тут случилось? Где мама?
– В морге, будто я тебе не писала, – тетя Катя говорила спокойно, размеренно, как если бы рассказывала о том, что колбаса сильно подорожала. – Третьего дня Гришка с работы пришел, а она на кухне лежит с разбитым лицом. Ну, он это, «скорую» сразу вызвал. А врачи сказали, что она будто бы стоя умерла и, уже когда падала, об стол треснулась головой…
– Как это стоя умерла? Да что вы такое говорите?
Меня душили слезы, и я вообще уже ничего не понимала из того, что происходит вокруг. Тетя Катя была точно чужая, и в глазах ее бегали недобрые настороженные огоньки, как будто она опасалась, что теперь я выгоню ее Гришку назад в деревню Растрепино.
– Да откуда мне знать-то, – отмахнулась тетя Катя. – Я сама приехала только вчера, телеграмму тебе отстучала, Гришка-то сам не догадался. Он только мне в бухгалтерию позвонил, а в морге говорят: хороните скорей, скоро Новый год, сами небось понимаете, что покойников прибавится, не того выпьют чегось, да еще свалятся под забор в самый-то мороз…
В доме странно пахло. Не книжной пылью и чистым бельем, как при маме, а кислым хлебом, табаком и старым деревом, как пахнет обычно в ветхих деревенских домах, и от этого мне тоже хотелось зажмуриться, чтобы потом взять и проснуться. Я все еще не верила, что мамы нет. Мне казалось, что она просто ненадолго вышла и сейчас вернется.