– Черт! – Шаша ругнулся, поднажал на деревянную рукоять puukko, и в его руке оказался короткий обрубок, сломанный у самого основания.
Шаша, будто не веря своим глазам, некоторое время ошалело глядел на него, потом кинулся к сосне, в стволе которой зиял небольшой надрез, провел по нему ладонью…
– Нож! Я сломал нож! – прокричал он мне, Ийво и самому небу, как будто оно способно было помочь.
– Отойди-ка в сторону, Шаша!
Ийво несколько раз хрястнул по сосне топором, по тому месту, где застрял нож, и вытащил вырубленный кусок древесины с застрявшим в нем лезвием.
– В этих соснах осколков полно засело еще с войны, – Ийво протянул брату обломок лезвия. – А может, и кусок колючей проволоки застрял. Нож его острием зацепил, ну и…
– А ты чего лыбишься, змея? – Шаша с неожиданной ненавистью обратился ко мне. – Радуешься небось? Это все из-за тебя. Говорила мне мамка, не бери городскую. А я, дурак, повелся…
– Господи, что я сделала? – я почти крикнула.
– Она еще спрашивает. Это что тут было только что?
– Где?
– Вот здесь, на этом самом месте?
– Да ладно тебе, братан, – Ийво попытался урезонить Шашу. – Мы ж только по-родственному…
– Ага, родственнички нашлись. Катитесь отсюда оба! Вон! Пока целы! А ты, – Шаша приблизился ко мне вплотную, тяжело и шумно дыша, и мне показалось, что он вот-вот вцепится мне в горло, – собирай чемодан, сучка, и мотай отсюдова навсегда. Поняла? Чтобы духу твоего здесь не было.
И Шаша закричал так, что я заткнула уши и не оборачиваясь кинулась стремглав домой.
Тетя Оку, наверное, слышала, как кричал Шаша, потому что при моем появлении молча и бессильно опустилась возле печки на скамью, приложив ладонь ко рту, может, для того, чтобы не сказать лишнего, а может, чтобы удержать внутри собственный страх.
Я быстро и беспорядочно покидала в чемодан свои вещи, которые только попались под руку, сдернула с вешалки пальто…
– Я уезжаю, тетя Оку, – сказала я на ходу, уже волоча чемодан к дверям.
– Надолго уезжаешь, дочка?
– Навсегда. Спасибо за все, тетя Оку, – и я потянула на себя дверь.
А это ее последнее слово «дочка» расслышала и поняла не сразу, а уже по дороге на станцию, и мне сделалось вдруг до того пронзительно тоскливо и тошно, что я остановилась и чуть было не повернула обратно. И мне тоже захотелось кричать. Но не так, как Шаша, а как протяжно кричат пернатые подранки, рухнувшие с небес на голые скалы.
Я знала, что все еще можно исправить, просто сжаться в комочек и перетерпеть этот день. Но знала и то, что до поезда всего сорок минут, и нужно еще успеть дотащить до станции чемодан и закинуть его в вагон, потому что поезд стоит всего две минуты, что Шаша замороченный, и это само по себе уже не пройдет, что он будет кидать свой нож во всякого, кто только появится в зоне видимости, будь то человек или зверь.
Шаша. Да я же никогда не хотела выйти замуж за Шашу!
Рано утром третьего мая мой поезд прибыл на станцию назначения. Идти мне было совершенно некуда. Я оставила чемодан в камере хранения и выпила чаю с булочкой в станционном буфете. За окном занимался жиденький серый день. Вокзальный репродуктор, хрипя и кашляя, то и дело что-то вещал на непонятном языке. В буфете еще ошивался бомж, который допивал чей-то кофе, с надеждой поглядывая на меня, на случай, если я не доем свою булочку. Я демонстративно подобрала со стола крошки и облизала пальцы, хотя вся разница между нами была только вопросом времени. Одна ночь на вокзале, и я ничем не буду от него отличаться.
В вокзальном туалете пахло хлоркой и мочой. Дырка в цементном полу мало чем отличалась от очка в уличном нужнике тети Оку, вдобавок была уделана до безобразия, а крючка в кабинке не было, и сумочку пришлось держать в руках… Странно, что все эти сложности стали понятны для меня только сейчас. Тщательно вымыв руки вокзальным обмылком и хорошо прополоскав их под краном ледяной водой, я вышла из туалета в серый город, который только пробуждался к жизни. Деревья стояли голые, чахлая травка на газонах пробивалась сквозь пыль и вонь выхлопных газов, на кольце троллейбус стоял, распахнув двери, любезно приглашая куда-то поехать, но ехать мне было совершенно некуда. Я прошла в привокзальный скверик, украшенный чахлыми голубыми елочками, и села на скамейку подумать, что мне теперь делать. Опять постучаться к Василисе? Скорее всего она в своей Деревянке. Да и если приехала на праздники, долго ли я смогу у нее оставаться? Устроиться на какую-нибудь работу и попроситься в общежитие? Прописка у меня кестеньгская, еще сдадут в милицию и отправят обратно.
Бегство из Кестеньги было действительно бегством. Садясь в вагон, я совершенно не думала о том, куда пойду и что буду делать в некогда родном городе, из которого тетя Катя выгнала меня, как зайца из лубяной избушки. Потому что у нее была ледяная, а ей хотелось большего, и они с зайцем поменялись домиками. «Ху-ху-ху-у!» – кричал заяц в ледяной избушке, и оттуда его тоже выгнали. Что же есть во мне такое плохое, что я нигде не ко двору?
Город меж тем оживал. На привокзальной площади наметилось кое-какое движение. Дети шли в школу, взрослые спешили по своим делам, все до одного вписанные в жизнь или, как говорили у нас в университете, городскую социальную среду, к которой и я принадлежала еще только год назад. Как же хорошо иметь дом, родных, хорошо, когда с дороги тебе принесут горячего чаю с бутербродом и спросят, удалось ли выспаться за время пути. Когда-то ведь именно так и было. Теплый дом, мама и папа, которые пожалеют, когда никто не пожалеет, и простят, когда никто не простит. Куда все это подевалось?
Я вспомнила, что сегодня день рождения папы. То есть я, конечно, этого и не забывала, но сегодня, сейчас, можно было съездить на кладбище, потому что ничего иного просто не оставалось. Осмысленный поступок, по крайней мере. Я с некоторой даже радостью побежала к автобусной остановке. На кладбище съездить много желающих, но ничего, втиснусь. Автобус приехал замызганный, из старых моделей со сморщенным «лбом», похожий на сосредоточенного дядьку, как мне казалось в детстве. Разбитые двери жвакнули, вывалив наружу сдавленную человеческую массу, и приняли внутрь несколько пассажиров с остановки. Мне удалось ухватиться за поручень и втянуть себя в салон, удержавшись на нижней ступеньке. Автобус покатил вперед, к грустному месту упокоения, где рано или поздно окажутся абсолютно все, но здесь, в мидгарде, пока что приходилось отстаивать свое место на нижней ступеньке, хватаясь за все, что попадалось под руку.
Я помнила, что папа и мама лежат на третьем участке и что нужно пройти по территории кладбища немного вперед, до трех больших камней на обочине, а там свернуть налево. В низинных участках еще держались талые воды, памятники беспомощно торчали из воды, как конечности утопающих, но наши могилы располагались на пригорке, там уже не было снега, пробивалась трава и было даже как-то странно радостно. Я узнала памятники издалека – гранитный папин и простой деревянный мамин. Могилу, конечно, никто не посещал с декабря, с маминых похорон. Венок с надписью «Дорогой тете Варе от Григория» выглядел еще прилично, но я поспешила убрать его прочь как совершенно издевательский, оставила только корзинку с цветами от маминых учеников и убрала с могилок сухую траву. Деревянная скамейка, установленная сразу после папиной смерти, успела подгнить и держалась на честном слове. Я пристроилась на краешке и прикрыла глаза в надежде рассказать папе и маме, которые наверняка незримо присутствовали где-то рядом, что другого места в мире, чтобы просто посидеть, у меня больше не остается…
– Сонечка! – меня вывел из полузабытья приглушенный голос.
Я вздрогнула, как будто кто-то окликнул меня из могилы, но в следующий момент рядом со мной возник профессор Петр Иванович Блинников с букетиком гвоздик.
– Сонечка, какое счастье! – лицо Петра Ивановича просветлело, и седой пушок над ушами будто бы даже засветился. – А я вот решил навестить старого друга. Ему сегодня исполнилось бы всего шестьдесят два…
– Да, – ответила я нейтрально, потому что в своей кестеньгской жизни успела забыть Петра Ивановича и потерять его телефон, впрочем, как и многое другое.
– Как же это хорошо, что я тебя встретил. Ты приехала на праздники?
– Нет. Я насовсем. Наверное. Пока не знаю…
– Ну, ничего, потом мне все расскажешь. Главное, что я тебя наконец нашел, – он накрыл мою ладонь своей большой волосатой лапой. – Зимой ты так быстро сбежала в свою Кестеньгу, что я ничего не успел понять. И еще с этой пропиской… Тебе удалось вернуться в свою квартиру?
– Нет. Мне сказали, что ее отобрали по закону.
– Сонечка, ну какие же сволочи… – он сокрушенно покачал головой и прижал мою руку к своей груди. – Я старый человек, многое повидал, но чтобы вот так бессовестно… Но ты не переживай. Я все придумал наилучшим образом. Честно говоря, я еще зимой это придумал, только не знал, как тебя найти. Впрочем, скорее надеялся, что все само утрясется.
Мне стало странно хорошо и легко от несвязной болтовни Петра Ивановича, и я даже улыбнулась, посмотрев на его лицо, похожее на физиономию старого тролля. Весенний день загорался над нами, теплый ветер забирался в волосы, и мне уже казалось, что Шаша и тетя Оку мне только приснились. Когда же я видела их в последний раз? Неужели только вчера?
– Сонечка, ты, пожалуйста, молчи и слушай, что я тебе сейчас скажу. И только не перебивай. Я буду говорить коротко и напрямую, потому что на всякие намеки у меня просто не остается времени, я старый человек, – он все-таки выдержал небольшую паузу, чтобы взять дыхание, как певец перед исполнением сольной арии. – Выходи за меня замуж. И чем скорее, тем лучше. Я скоро умру, квартира останется тебе. И все, что есть в этой квартире, тоже будет твоим. Я понимаю, что делаю тебе предложение в очень странном месте, но все же здесь лежат твои родители, и я как будто прошу у них руки единственной дочери. Только, пожалуйста, не задумывайся над тем, что скажут люди. Эти люди вычеркнули тебя из жизни, поэтому ты вправе плевать на то, что они там скажут…