И тут мне вспомнилось еще кое-что. Однажды, в самом конце лета, мы с Петром Ивановичем гуляли по обыкновению у Французского пруда. Там много народу гуляло по вечерам, особенно в ясную погоду. И вот, посиживая на лавочке под кленами, я заметила, что по мостику к нам приближаются Таня с Сергеем, а с ними их маленькая смешная дочурка в широком голубом платьице, похожая на веселое облачко. Таня тоже заметила меня издалека и помахала мне, но стоило им только приблизиться, как она переменилась в лице, и я поняла, что дело в профессоре Блинникове. Таня ужаснулась при виде моего мужа, старого волосатого тролля, который нежно обнимал меня за плечи огромной лапой. И в этот момент я и сама подумала, что же это такое. Мои бывшие подружки уже воспитывали детей с мужьями-ровесниками, для которых и семья, и дети одинаково внове. А я вышла замуж за волосатое чудовище, которое уже никогда не станет принцем. И я с завистью посмотрела на Сергея, а он даже не взглянул в мою сторону и только поторопил жену: «Тань, пошли!» А мне очень хотелось крикнуть: «Таня, не уходи! Давай с тобой поговорим хотя бы пять минут. Не бойся, Петр Иванович не кусается, ну пожалуйста, Таня». Но она проплыла мимо, а я долго смотрела ей вслед, черная скользкая коса змеилась по ее узкой спине. «Красивая девушка, – заметил Петр Иванович. – Вы дружили?» – «Да, – ответила я. – Дружили». Хотя ничего мы не дружили. Таня списывала у меня домашку, а я радовалась, что могу доверить ей свои мысли, пусть даже по научному коммунизму, аккуратно занесенные в толстую тетрадь в дерматиновом переплете. Вот и все.
Когда мы с Петром Ивановичем вернулись домой, я заперлась в туалете и, сев на унитаз, принялась ласкать себя. Я представляла, как это происходит у Тани с Сергеем, ведь происходит, наверное, каждую ночь. Там, в туалете, я тщательно исследовала свое тело, каждый его тайный уголок, как мне того хотелось, а не как это делал ночами Петр Иванович, сладострастно охая и пачкая меня слюной. Я едва сдерживалась, чтобы не выпустить стон, тело мое стало как будто расширяться и почти заполнило собой тесное пространство туалета, мне уже хотелось кричать, и вот в тягучем приближении взрыва я протяжно замычала, как корова, требующая освобождения от тяжести молока в вымени. И в этот момент за дверью раздался голос Петра Ивановича: «Солнышко, тебе там плохо?» – «Нет, – ответила я, едва разлепляя губы. – Очень хорошо».
– Зачем ты спросил… ну, о любви пожилого мужчины? – я вернулась в действительность. – Ты еще далеко не старпер. Хотя я тоже не девочка.
– Не обращай внимания. Это никак не связано с тобой. Просто очень уж похожая история… – он еще колебался, стоит ли мне рассказывать, однако продолжил. – Моему отцу было шестьдесят три, когда он бросил все и ушел к молодой женщине. Попытался обустроиться с ней в Финляндии, даже приобрел там дом…
– Твой отец ушел к молодой?
Вот это так поворот сюжета! А я-то наивно думала, что высшие чиновники – а отец Сергея был прокурор республики – не разводились, им нельзя было анкету портить, да ведь еще надо собственность делить.
– Из-за нее отец подал в отставку, признался матери, что намерен начать новую жизнь, а ее хватил инсульт, и она больше не оправилась…
– Так ты поэтому не разговаривал с ним семнадцать лет?
– Ну да.
Можно подумать, сам поступил благороднее. Бросил Таньку и сорвался в Латвию к своей Лайме. А Танька из-за этого, между прочим, утопилась. Может, конечно, перед этим выпила хорошенько, но это не меняет дело. Ей было всего тридцать пять. И за это, Сергей Ветров, я в скором времени тебе отомщу! Знаешь такое слово «kosto»? Ему научил меня Шаша Шоршуев из поселка Кестеньга Лоухского района.
– Где вы были 20 декабря с восемнадцати-тридцати до девятнадцати? – следователь спрашивал напористо, перегибаясь через стол. У него была давно не мытая голова, и при каждом слове на черный потертый дерматин казенного стола сыпалась перхоть. И костюм был на нем сильно потертый. Наверное, когда-то он в нем женился, и никак не получалось доносить его до дыр.
– Где была? На лекции. В пятницу у второго курса лекция с семнадцати-тридцати до девятнадцати.
В тот день на мне как раз была новая красная кофточка, которую я купила с рук, и я хорошо запомнила, как таращилась на меня студентка со второй парты, переживая неодолимую зависть.
– Кто может подтвердить, что вы были именно на лекции?
– Студенты, конечно. Второго курса. А почему вы спра…
– Вы знакомы с Григорием Растрепиным? – в голосе следователя звучали жесткие, ничего хорошего не предвещавшие нотки.
– Да, знакома. Это мой двоюродный брат.
– И у вас, очевидно, были к нему определенные претензии?
– Претензии? В общем-то были. Да.
Я же не могла ответить, что не имею к Гришке Растрепину никаких претензий. Хотя для меня он попросту умер, и окна моей старой квартиры, которую некогда я так любила, превратились в пустые черепные глазницы. Я всегда отворачивалась, когда троллейбус проезжал мимо, и делала вид, что меня там никогда не было.
– В 1987 году Григорий Растрепин прописался в квартире вашей матери Варвары Ивановны Растрепиной как близкий родственник, и после смерти ответственного квартиросъемщика право проживания осталось за ним. Так?
В кабинете следователя голая лампочка на потолке источала едко-желтый ядовитый свет, и его казенные фразы пропитывал тот же яд, отравляющий само существование в корне. Я подумала, как же он может каждый день сидеть под этой лампочкой в кабинете с серо-зелеными стенами, познавая текущую за окном жизнь только с темных ее сторон. Но одновременно мне пришло в голову: а что если издали какой-то новый закон, и Гришку теперь будут выселять из моей квартиры вместе с тетей Катей. Но тогда при чем здесь вечер пятницы? И не все ли равно, где я провела его.
– Ваше алиби я обязательно проверю, – следователь в очередной раз тряхнул головой.
Я вздрогнула:
– Алиби? Какое алиби?
– Алиби. Вы подозреваетесь в убийстве Григория Растрепина.
– Что-о?
Следователь разложил передо мной фотографии, на которых Гришка лежал на снегу в луже крови с приоткрытым ртом и смотрел в небо недоуменными белесыми глазами.
– Это… Это что же такое? – я в ужасе поднесла ладонь ко рту, чтобы не закричать.
– Фотографии с места преступления. Григория убили 20 декабря вечером в собственном дворе, когда он возвращался с работы. Хотите сказать, что ничего об этом не слышали?
Я отчаянно замотала головой.
– Но мы же не общались с того самого момента, как…
– Вот именно. Как он отнял у вас квартиру. Чем не мотив для убийства?
– Но какой же теперь в этом смысл? – я кое-как собралась с мыслями. – Квартиру все равно не вернуть.
– А просто отомстить? Других врагов у Растрепина не было. Характеристика с места работы хорошая, с бандитами не знался. Судя по всему, честный был парень.
– Который квартиру у меня оттяпал честно, на законных основаниях, да? Хорошие у нас законы, если за их соблюдение можно человека убить! – меня прошиб липкий, едкий пот, кажется, даже намокли подмышки, чего не случалось со школьной юности.
– Я и не утверждаю, что вы убили его сами, не так-то просто завалить ножом такого лося.
– Ножом? В горло?
– А почему вы решили, что в горло? – в голосе следователя сквозануло явное подозрение, и отнюдь не напрасно.
– Ну-у на фотографии голова в луже крови. Думаю, перерезали артерию. И это очень странно. Сейчас больше из пистолета мочат, – я попробовала отболтаться. – Застрелить куда проще, причем это наверняка.
– Выстрел слышен. И остается пуля. А в данном случае орудие преступления не обнаружено, – следователь откинулся на стуле, не спуская с меня холодных испытующих глаз. – У вашего мужа есть коллекционные кинжалы?
– Да. Один ему подарили в Бухаре лет тридцать назад. Потом, офицерский кортик он из Севастополя привез… Послушайте, но Петр Иванович едва ходит, при чем тут его коллекция? Это чисто декоративные штуки, висят себе на ковре…
– Вот вы, Софья Михайловна, литературой занимаетесь. А сами не слышали, что ружье, которое висит на стенке, обязательно должно выстрелить, – он откинул волосы со лба пятерней, и на стол опять посыпалась перхоть.
– Так это только в театре. А в жизни висит себе и висит. Жизнь – сырой материал, в ней сюжеты обрываются на середине…
Я говорила всякую ерунду только для того, чтобы не зацикливаться на этом ноже, который наверняка метнули с дерева, с высоты, чтобы попасть точно в артерию. Так Шаша бил зверя в лесу под Кестеньгой.
Полузакрыв глаза, я четко представила, как Шаша слезает с дерева, того самого, которое растет у гаража недалеко от подъезда, осторожно подходит к телу Григория и, упершись коленом в его плечо, с усилием выдергивает из раны нож. Шаше случалось убивать людей на войне, поэтому он не видел разницы между человеком и зверем. Тот и другой – одинаково были враги. И нож одинаково точно летел в цель и входил в плоть с глухим коротким звуком. Может быть, Григорий был еще жив, когда Шаша подошел к нему. Он умер, только когда Шаша выдернул нож, и из открытой раны хлынула кровь на снег, поэтому в глазах жертвы застыло огромное удивление: «За что?» Он не знал своего убийцы. А Шаша между тем сладострастно слизал с ножа кровь – он всегда так делал, когда удавалось завалить зверя, и неслышно растаял за деревьями. А снег тщательно замел все следы.
И когда я окончательно это поняла, мне стало до того страшно, что сердце застучало как бешеное, и я больше ничего, совершенно ничего не могла сказать, а только молча указала на графин с водой. Следователь налил мне воды и выжидающе уставился на меня холодными глазами:
– Вам плохо?
– Я не знаю никого, кто мог бы это сделать, – осушив стакан, едва произнесла я. – И мне какой же резон, если я теперь живу в трехкомнатной квартире, выходящей на Французский пруд?
– А вы только из-за этой квартиры вышли за профессора Блинникова? – с плохо скрытым укором спросил следователь.