Хорошенькие не умирают — страница 17 из 28


С тех пор прошло года полтора, палец совершенно зажил и сгибается, как раньше. Я приехала, куда хотела — мне тепло и больше не нужно никуда убегать, всё здесь. Пью вербену с лимонником, иногда даже смотрю кино, приблизительно три фильма в год. Но аккуратно — полы тут мраморные, а нравы в синематографе за последние двадцать лет пали так низко, что не ровён час можно и убиться по случайности, чисто от нервов.

* * *

В очередной раз умилилась здешней позитивности: кардиолог, прогнав меня через какие-то беличьи тесты на колесе, назначил дату следующего визита — без четверти четыре, тринадцатого июля следующего года. Насколько же это отличается от моего обычного состояния умственного вещества, которое не то что на год, а и на три месяца не подпишется, потому что мало ли что. Это же умереть, как я сейчас договариваюсь на московские каникулы: «Ну-у-у, если меня не уронят с самолета, я нормально пройду границы и небо не упадёт на землю…» — а всё потому, что человек смертен, и это полбеды — он иногда внезапно смертен, и это всосано с молоком и вкурено с журналом «Москва» шестьдесят шестого года.


«Похоже, вы в аэропорту Шереметьево», — говорит Фейсбук, перенимая мою обычную манеру: «Где я?! Похоже — не уверена, но мне кажется, — я в аэропорту, московские каникулы закончились». Передо мной на полу сидят пять израильских детей, и я пытаюсь отрефлексировать это всё — хочу ли я улетать? Там нет четырёх встреч ежедневно, зато я не могу квалифицированно обсудить с прохожей старушкой закат — вот как вчера, когда меня остановили посреди улицы, чтобы поговорить о том оттенке синего, который нам показывали на небесах.


За эти десять дней я обогатилась невероятным знанием, постигшим меня в начале Калининского: Москва большая.

Очень. Меня будто из коробочки выпустили, ходила, слегка припадая и сохраняясь перед каждым углом.

Ещё скажу, что город тихий, по крайней мере сильно никто не орёт, и глаз отдыхает во всех смыслах: одеты все, как порядочные фрики, а не стриптизёрами. Ну и нет чудовищного тель-авивского раздражителя в виде средиземноморских красавцев, которых понаехало из Франции, так что идёшь-идёшь и вдруг забыла, чем дышать.

Я жила в арбатских переулках, с шестнадцатого этажа видно ХХС и Кремль. Со мной был юный котик, я уже и забыла, как это — примерно как юный любовник, немного затрахивает, но такая радость. Местная консьержка добавила экземпляр в коллекцию сложных физиономий — «доброе нехорошее лицо». «Не по-хорошему доброе лицо», заметьте, уже было, это другое — напёрсточники, а также мелкая шпана, думающая, что она гангстер. А тут такое, знаете, «прошу пожаловать, дама, ходют тут всякие, управы на вас нет, доброго утречка».


Что же до погоды, то это чудо какое-то и подарок — прохлада, дождик, все в курточках, хотя июль.


Встретила человека, которого помню лет пятнадцать. В лицо бы не узнала — я не различаю попрошаек, — но сам образ приметный: всегда за тридцать, бритая голова, бейсболка козырьком вперёд, сумка через грудь, шорты, когда не снег. Сначала видела его на Тверской, потом на Красной, теперь на Арбате. Тихо и настырно подсовывает прохожим подарок, ароматическую палочку или Бхагавад-гиту (я не чихала!), взамен просит пожертвование, пятьдесят или пятьсот соответственно, сейчас, наверное, больше. И вот шла по Арбату, едва с самолёта, ещё не совсем в сезоне, потому что вдруг дождь, а я в платье, смотрю — ходит. И я думаю: минимум лет пятнадцать. Не сказать, чтобы у меня была бурная судьба или простая до завидности — вряд ли и половина белых людей захочет поменяться со мной, если вникнет в обстоятельства. Но всё же за это время начались книжки, новая страна, ещё там что-то. А он всё ходит, сшибает свою копеечку одним и тем же способом. И жизнь наверняка кажется ему полной, и байки рассказывает о повседневном, и лица кругом каруселью. Неужели совсем-совсем неинтересно, при относительной свободе (не клерк же он в ипотеке), что-нибудь резко изменить? Город, работу, способ жить?

А потом иду дальше, а у стены Цоя орут, как всегда, с живой вовлечённостью, в байк-кафе толстенькие дядьки, художники возле Праги всё так же плохи. И думаю: чего я вообще хотела от людей? Нищие играют в свободу, скамейкеры — в байкеров на покое, и все — в «разведи лоха». Ничего, в сущности, не происходит, но занятия хватит на целую жизнь, и кажется им, будто всё меняется.

Как и мне, как и мне.


Начало экзаменов в Щуке можно угадать по обилию абитуры, выходящей на Арбат с этюдами. Фальшивое раскрепощение невыгодно отличается даже от пьяного куража, хотя казалось бы. И только однажды на моей памяти имитация раскованности принесла приличный результат.

Как известно, в начале Арбата пасутся два похотливых чебурашки, белый и коричневый. Не побоюсь сказать, что, пользуясь служебным положением, они хватают женщин за тела, и это крайне неприятно. Воспитанные на «Денискиных рассказах», многие неспособны ударить мягкую игрушку в плюшевый животик, тем более ногой. И потому я с глубоким удовлетворением наблюдала, как долговязая девица берёт разбег почти от «Праги», раскидывает руки и, натужно хохоча, несётся вперёд, набирая скорость. Арбат забит киосками и столиками, по прямой бежать не получалось, она лавировала с приветственным хрипом, и от этого было особенно страшно. И наконец почти настигла белого чебурашку. Когда он понял, что его наконец-то обнимут как следует, потерял самообладание и кинулся вбок. Так фальшь победила вульгарность и справедливость восторжествовала.

Ещё я встретила ростовую куклу-петуха, который безуспешно раздавал визитки. «Ну вы как дети малые и на окраине не росли, — подумала я. — Кто ж у нас у петуха-то что-нибудь возьмёт?»

Напоследок увидела: младенчик в мышиной шапочке упирается посреди дороги и не хочет идти. Мама произносит традиционную для нашего климата угрозу: «Если не пойдёшь, отдам тебя тёте». Тётя в моём лице автоматически соглашается: «Да, мышка мне пригодится, и мой котик будет рад». Младенец прикидывает перспективу.

Я иду дальше и думаю четыре мысли.

Типично хипстерскую: «Ааааа, мы только что привили ребёнку уверенность в том, что мама его отдаст, если он будет плохим!!!»

Параноидальную: «Ааааа, мы сказали ребёнку, что уйти с чужой тётей нормально!!!»

Совковую: «Ааааа, мы совсем рехнулись на кухонной психологии!!! Детская психика эластична и в норме должна легко переживать такие испытания, противоестественно рефлексировать над каждым чихом».

Честную: «Ааааа, пончики!!!» Я всегда думаю про пончики с заварным кремом, когда в Москве.

Вот ведь как, во всех мыслях есть немножечко правды, кроме четвёртой — она правда вся.


По поводу кризиса московские люди путаются в показаниях:

— Здесь ужас, тяжело и кончаются деньги.

— То есть всё плохо?

— Н-ну почему же?..

Видимо, общий тревожный фон можно как-то выносить, пока есть кусок работы и зима вроде бы не скоро. Я же хочу под свою пальму на Буграшов-бич и смотреть на море, мне нельзя фон, у меня нервы и пять лишних кило, которые надо как-то решать. И котик.

Но чёртова берлинская лазурь в разбеле… Как это сказать на иврите?


Прочитала, что есть специальный термин «ждули-похудюли» для обозначения женщин, ожидающих мужчин из тюрьмы и к этому сроку худеющих. Если бы каждый раз, когда я худею к сроку, где-то сажали очередного мужчину, страна бы заметно опустела.

Но это всё из разряда «двадцати слов, не существующих в русском языке». Иногда берёт лёгкая оторопь от подробности описываемого переживания. Вчера мне сказали, что в иврите есть отдельный тель-авивский глагол, означающий «бесцельно прошвырнуться по улице Дизенгоф», и что какой-то прекрасный человек придумал «сумку-кармелитку» — тележку для похода на рынок Кармель.

Наверняка где-то в ноосфере сложены специальные термины для всего, например, «чувство неловкости, которое испытываешь перед своим домашним животным после того, как погладишь чужое». Обязательно должно быть такое слово, потому что это сильное и понятное переживание, но не совесть. Представьте человека, который пришёл домой после адюльтера, и всё, что он чувствует, — это немного смешное смущение перед собственной кошкой, потому что на нём шерстинки от другой.


Ходила к доктору показать все мои уши — правое, левое и среднее, — потому что после перелета до сих пор не разложило. Велел надувать шарики, много жевать и глотать — то есть жрать и праздновать мне доктор прописал.

В приёмной у него девушка удивительного коричнево-жёлтого цвета с легчайшей прозеленью — цвета детской неожиданности, будем честны, но какая же прекрасная. Никогда не привыкну, что инопланетные красотки ходят здесь просто так и в больших количествах, и целыми днями работают где-то на окраине среди сопливых и глухих.


На обратном пути пошла невозможными огородами, чтобы увидеть церковь Иммануила, которая полностью оправдала крюк: вся в цветах, с часами без стрелок и белой ориентальной кошкой при дворе. Вроде бы ничего такого, чего не было бы в любой части Тель-Авива, разве что с избытком покоя, который, впрочем, здесь тоже везде, если правильно сесть. Но, пожалуй, если я буду вынуждена покинуть этот город, горевать на скамейке я приду именно сюда.

* * *

— Как ты думаешь, есть способ жрать манго и не вымазываться до ушей? Как его едят приличные люди?

— Сверху срезают крышечку и выедают ложечкой.

— Но всё равно же придётся косточку обсасывать?

— Приличные люди не обсасывают косточку.

— Как не обсасывают??!

Так я не стала леди.

Впрочем, ещё в детстве я поняла универсальный закон благопристойной трапезы — не пытаться доесть всё. Не наклонять тарелку с супом, чтобы вычерпать до дна, не вымазывать хлебушком подливу, отделять мясо от куриных костей ножом, а не обгладывать, вырезать мякоть из арбуза, оставляя сантиметр на корке, не обгрызать. Да, пальцы тоже нельзя облизывать. Со всем этим я более или менее смирилась, а вот манговой косточкой поступиться не смогла.